"Норман Мейлер. Вечера в древности (fb2)" - читать интересную книгу автора (Мейлер Норман)

ЧЕТЫРЕ

Мать несла меня так, что я мог чувствовать ее ярость. Мой живот лежал на ее плече, а голова свисала ниже ее груди. При каждом шаге земля поднималась мне навстречу, а затем опадала, словно я раскачивался вниз головой. Но я был настолько ошпарен страхом, что чувствовал себя точно маленький зверек, которого только что окунули в кипяток и жизнь которого с воплями покидает его, по мере того как сваривается его плоть. Когда мы остановились и она поставила меня на ноги, я на мгновение подумал, что умер — мы стояли в комнате столь прекрасной, что я сперва не мог понять, где мы: в доме, в саду или в пруду.

Меня окружали деревья. Они были нарисованы на каждой стене. Я стоял на полу из водянистой болотной травы, золотой болотной травы, и между ее нарисованными стеблями плавали нарисованные рыбы. Вверху, с нарисованного вечернего неба, сияли звезды, и в красном отсвете западной стены садилось солнце так же, как оно зашло прошлой ночью к западу от крыши дома моего прадеда, только теперь это происходило в виду Пирамид, и в этом свете они были красными, как мякоть граната, и располагались на нарисованном плато Гиза, между двух из четырех золотых деревьев, поддерживавших углы этой комнаты. Голуби и бабочки парили во влажном горячем воздухе, чибисы и зеленые чижи влетали и вылетали из рогов волов в болотных тростниках на стене; у моих ног распускались водяные лилии, а голубой лотос почти скрывал крысу, ворующую яйца крокодила. Посреди своих рыданий я стал смеяться — меня развеселило выражение крокодильей морды.

Теперь моя мать привлекла меня к себе и попросила посмотреть на нее, но я глядел на вырезанную из слоновой кости ножку кровати, на которой она сидела. Ножка эта напоминала ногу и копыто буйвола, или походила бы на них, если бы копыто не оставалось на полированном полу, вместо того чтобы погрузиться в него, хотя, продолжая рассматривать его, я заметил, что слой лака на поверхности нарисованной воды был таким толстым, что я мог видеть в нем свое отражение и отражение своей матери и, таким образом, даже и свет на воде.

Мы стояли, окруженные всеми этими птицами и животными, жившими на рисунках, и я мог даже видеть мух и скорпионов, которых художник поместил у корней травы, между стеблей которой плавали рыбы. Наконец я улыбнулся матери.

«Я готов вернуться», — сказал я.

Она посмотрела на меня и спросила: «Тебе нравится эта комната?» Я кивнул.

«Это моя любимая комната, — сказала она. — Когда я была маленькой, я часто играла здесь».

«Я думаю, мне понравилось бы играть здесь», — сказал я.

«В этой комнате я узнала, что должна была стать женой Фараона».

И я смог увидеть свою мать на троне рядом с Птахнемхотепом, и на них обоих были синие парики. Между ними играл мальчик, но лицо у него было не похоже на мое.

«Если бы ты вышла за Него замуж, — сказал я, — меня бы здесь не было».

Глубокие черные глаза матери долго смотрели в мои глаза. «И все же, ты был бы моим сыном», — сказала она. Затем она посадила меня к себе на колени, и я почувствовал, как медленно погружаюсь в плоть ее бедра — мягкое оседание, ощущение, не проходившее даже тогда, когда ее плоть подо мной уже не подавалась; отзвук этого тонкого чувства вышел из меня, как последнее воспоминание об этом вечере, и теперь я купался в блаженстве, уравновесившем ту опустошенность, что я почувствовал, глядя на морду собаки. Какое восхищение вызывал во мне красный отсвет Пирамид, отражавшихся в болотно-зеленой полировке пола.

«Да, предполагалось, что я выйду замуж за Фараона. Ты хотел бы, чтобы Он был твоим отцом? Ты поэтому начал плакать?»

Я солгал. «Я не знаю, почему собака так расстроила меня», — ответил я ей.

«Думаю, это оттого, что ты мог бы быть Принцем». «Я так не думаю».

«Предполагалось, что я буду первой женой Фараона». «Однако вместо этого ты вышла замуж за моего отца». «Да».

«Почему ты это сделала?»

Словно помня о моей способности входить в мысли других — я никогда не знал, когда мне это удастся, — сейчас Хатфертити, казалось, вообще ни о чем не думала.

«Да, ты вышла замуж за моего отца, и я его сын, и сейчас я счастлив, оттого что ты привела меня в эту комнату». На самом деле я не знал, что говорю, кроме того, что как-то ухитрился сказать то, что побудит ее рассказать мне больше, чем она хотела.

«Ты не сын своего отца, — сказала она, и на мгновение ее глаза заглянули в ее собственный страх, поэтому она добавила: — То есть сын, но не его сын. — И я понял, что она подумала о Мененхетете. — Это не имеет значения, — продолжала она, — чей ты сын, поскольку я призывала тебя. Я молилась, чтобы ты появился, и поистине мне уже никогда не быть столь ослепительно прекрасной, какой я была в тот час, когда все, что было во мне, призывало тебя. — Она взяла мое лицо в ладони, и руки ее были настолько живыми, что я ощутил, что лежу в постели между двумя прекрасными телами. — Ты пришел ко мне вместе с уверенностью, что я рожу Фараона, и я продолжала в это верить даже после того, как вышла замуж за твоего отца».

«Ты все еще веришь в это?»

«Не знаю. Ты никогда не был таким, как другие дети. Когда я наедине с тобой, я не ощущаю между нами большой разницы в возрасте. А когда мы не вместе, я часто размышляю о том, что ты сказал. Иногда я думаю, что твои мысли приходят к тебе из мыслей других людей. Действительно, ты умеешь заглядывать в чужие мысли. Тебе в высшей степени дана эта благородная способность. И все-таки я не думаю, что ты когда-либо станешь Фараоном. В своих снах я не вижу Двойной Короны на твоей голове».

«А какое будущее ты видишь для меня?»

Никогда я не был столь восприимчивым к каждому повороту течения ее мыслей, и поэтому я снова увидел черное пятнышко нательной вши, которая так ее испугала, и узнал ее страх. Ощутил его так же явственно, точно червь полз по моему собственному горлу.

Это, однако, был лишь один из двух домов моей матери. В другом, должно быть, пребывала кровь воинов, подобных моему прадеду, поэтому, когда она вновь взглянула на меня, ее глаза были так же пусты, как у воина, оценивающего захваченного пленника.

«Почему ты начал плакать? — спросила она. — Что, глаза собаки предсказали тебе жалкое будущее?»

«Они говорили мне о позоре», — сказал я и подумал о матери в объятиях Мененхетета в саду на крыше. Должно быть, я послал ей свои мысли, так как кровь прилила к ее щекам и она рассердилась.

«Не говори о позоре, — сказала она, — после того как ты поставил меня в неудобное положение перед Фараоном. — Я вновь ощутил ту вспышку ярости, с которой она подхватила меня и вынесла из комнаты. — Я не думаю, что ты станешь Фараоном по той же причине, что собака заставила тебя заплакать. У тебя храбрость собаки».

Мы часто разговаривали с ней таким образом — одна жестокость за другую. Мне нравились такие состязания. В них я был сильнее Хатфертити.

«О нет, — сказал я, — я заплакал не из-за недостатка храбрости, а просто из-за того, что страдал, видя, что мой отец не вызывает никакого уважения. Если, конечно, как ты говоришь, он мой отец».

Она дала мне пощечину. Слезы гнева покатились по моим щекам. Они, должно быть, прорезали ее взгляд подобно тому, как твердый камень оставляет борозду на мягком, потому что в ее глазах, лишенных всякого выражения, гладких, как черный камень, когда она злилась, теперь словно что-то треснуло, и я увидел жившую в ней грусть, ту же, что я узнал, заглянув в глаза собаки. Что-то от невысказанного страдания жизни моей матери отразилось в ее глазах. «Отчего, — спросил я, — ты не стала первой женой Фараона?»

И снова она мне не ответила. Вместо этого она сказала: «Я вышла замуж за твоего отца, потому что он был наполовину моим братом». И это был бессмысленный ответ, поскольку стоило только вспомнить, сколько царских браков (не говоря уже о половине таковых среди бедных) заключалось между братом и сестрой или между наполовину братом и сестрой. Это вообще не было ответом. Однако я все-таки смог увидеть в мыслях матери, как выглядел мой отец в молодости, и, к моему удивлению, тогда у него было сильное лицо, даже немного грубое — пусть не грубое, но молодое и самодовольное, и жестокое, какое могло бы понравиться многим женщинам. Сейчас он был другим. Лицо его стало угнетенным. Воздух, входивший в его ноздри, был более чистым, но менее здоровым, чем тогда, когда он был молод — всего-то семь или восемь лет назад! — и я подумал, не связаны ли эти перемены с теми произносимыми шепотом намеками, с которыми я жил годами, часто оказываясь свидетелем злого молчания матери, отца и прадеда. Между ними нередко ощущалась некая неловкость, как будто все они страдали от одной и той же плохо переваренной пищи. Позже, уговаривая мать сказать мне больше, вспугивая ее мысли и преследуя их, я наконец узнал о семейном позоре: дочь Мененхетета, мать моей матери Исетенра, была замужем за законным младшим братом Рамсеса Третьего, однако после смерти этого Принца и рождения (в том же месяце) моей матери Исетенра снова вышла замуж за очень богатого человека, происходившего из крестьянской семьи, жившей в худшем из кварталов Мемфиса. Мальчиком он работал чистильщиком отхожих мест. В этом и состоял стыд. Однако вскоре он возвысился до того, что стал хозяином веселого дома (поскольку о нем говорили, что в постели он почти равен Богу Гебу!), и из доходов от этого занятия сумел сколотить себе состояние. Моя бабка, Исетенра, вышла за него замуж, как мне было сказано, чтобы отомстить Мененхетету, который держал ее своей наложницей с двенадцатилетнего возраста, но полностью охладел к ней, когда она стала женой Принца. В отместку — на таком объяснении настаивала моя мать — Исетенра избрала своим мужем человека, чей успех нанес бы моему прадеду величайшее оскорбление. Об этом втором ее муже Мененхетет отзывался не иначе как о Фетхфути. Это было расхожее выражение для Собирателя Дерьма, и моя мать хихикала, говоря мне: «О, Мененхетет так ревновал! Он не выносил разговоров о том, что его дочь вышла замуж за человека, о чьих любовных похождениях в Мемфисе ходили легенды. Поэтому он ненавидел твоего отца с первого дня его рождения». «А ты?»

«Нет, мне он нравился. Он был моим маленьким братом, и я обожала его». Воспоминание естественным образом выскользнуло из ее головы и совершенно естественно проникло в мою, и я узнал, что она соблазнила моего отца, когда тому было шесть лет, а ей восемь. Однако, будто вновь почувствовав эту мою способность проникать в мысли других, моя мать сразу закрыла свое сознание — я почти мог видеть, как оно закрылось, — и все то, что я смог узнать дальше, не содержало больше вообще никаких мыслей, точнее, никаких, которые я мог проследить.

Однако это отчетливое видение обнаженного ребенка, который станет моей матерью, обнимающего обнаженное тело ребенка, который еще не стал моим отцом, оставило след на воспоминании о моей матери и Мененхетете прошлой ночью, и я впервые понял, отчего мы говорим о двух домах сознания. Но такая мысль была слишком велика для моего ума, и я скоро перестал ломать над ней голову и почувствовал приятную расслабленность, ласкающее ощущение удовольствия во всех своих членах, будто что-то ценное ускользнуло от меня, но должно было вскоре вернуться. Тогда я понял, что хочу отдохнуть в окружении этих разрисованных стен, в воздухе, исполненном ожидания, где дыхание вечера навсегда окрашено в цвета розы.

«Теперь мы можем вернуться?» — спросила мать.

«Ты иди, — сказал я. — А мне хочется поспать в этой комнате, где ты играла, когда была маленькой». События, никогда не происходившие на моих глазах, возникали вокруг меня, будто воспоминания, словно птицы из далеких краев могли вдруг опуститься в твое собственное гнездо. Я подумал о чуде губ Эясеяб на Сладком Пальчике, и облака медового чувства вновь возникли во мне.

«Хорошо, — сказала моя мать. — Я оставлю тебя здесь. Но ты не должен нигде бродить. Я буду с Фараоном и твоим прадедом там, где ты увидел слишком много в глазах собаки. — Она вздрогнула от воспоминания. — Как только ты устанешь от одиночества, я хочу, чтобы ты посидел с нами и внимательно послушал, что Он говорит на Своих приемах. Там рассматриваются многие вопросы управления нашим царством. — Она вздохнула. — Он выслушивает доклады о самых скучных и сложных делах и иногда разрешает их, хотя Он, мой милый, не из особо земных душ». Я заметил, что она говорит о Нем, будто, по крайней мере в этот день, состоит с Ним в браке, и вспомнил, как она сказала прадеду: «Что, если только один из нас возвратится с тем, чего хочет?» Теперь же, выходя, она улыбнулась мне ослепительной улыбкой, необычайно щедро одарив меня на прощанье теплом, и я остался один, вполне довольный, и лег на ложе с ножками из слоновой кости, походившими на ноги и копыта буйвола, а тем временем розовые тона вечера так ни разу и не изменились на протяжении всего дня. Через некоторое время я ощутил себя не во сне, а на плаву в том месте, где пребываешь столь близко ко сну, что два дома сознания, точно две лодки, ускользают одна от другой по глади вод. Тогда я понял, сколь многое из моего бытия может не принадлежать мне, однако не испытал никакой горечи, совершенно ничего такого, что заставило бы меня почему-то усомниться в том, что я на самом деле шестилетний ребенок. Да, я ощутил это с такой уверенностью, что почувствовал себя счастливым и заснул. Или, позвольте мне выразиться иначе, я перестал осознавать, где блуждаю. Мои лодки относило одну от другой, а я лежал там, в разрисованной комнате, погруженный в обман этого долгого вечера.