"Герасим Кривуша" - читать интересную книгу автора (Кораблинов Владимир Александрович)

Повесть четвертая

1. Ай да Москва, ай да столица прекрасная, златоглавая! Как тебя описать? Из шумной стаи слов-лебедей каких бы лебедушек белокрылых пустить на мертвый лист бумажный? Ох, немощно перо! Тут бы гуслицы переборчатые, звонкие, сладкую и могучую песню вещего Бояна! Но нету того, увы, стану складывать, как умею, простите. Да ведь на Москве в то время и гуслей-то не стало: царский указ кричали с крыльца, чтоб, избавь бог, беса не тешить, в гусли не звенеть. «А где объявятся домры, и сурны, и гудки, и балалайки, и всякие чудесные бесовские сосуды, и те бы вынимать и, изломав, жечь».


2. Живет Герасим в Москве, дивится на многие чудеса. Куда ни глянет – диковина: что за дворцы, что за терема, что за храмы! А народу, а крику! Сперва подумал – на пожар бегут, такой шум, такой спех, и дыма черные столбы над тесовыми крышами. По тесному проулочку кинулся казак на дым, выскочил к реке, и верно – по берегу цельная улица горит: в три яруса стоит срубы черные, закопченные, из верхних окошек клубится смрадный дым. У четырех журавцов мужики в одних рубахах таскают бадейки с водой, да где им! Герасим было на помочь, но тут из горящего сруба выскочили какие-то нагишами, давай по грязному снегу кататься, грегочут, шутоломные, – не диво ль? Думал – пожар, ан – смех: бани оказалися! Что за Москва. Шутница.


3. А было раз, в Кремле зазевался на золотые маковки соборные, не заприметил боярского поезда, не услыхал тулумбасника; тот казака – плетью. Через полушубок не прожгло, конечно, да ведь обидно: народ ржет: «Э, малой! Гля, вон ишшо галка летит! Пошто эту не счел?»


4. Но ничего, обтерпелся. В корчемнях да на постоялых дворах с такими ж челобитчиками схаживался, с разных мест – со Пскова, с Устюга Великого, с Курска. Что ни подворье, что ни кабак – то челобитчик. Вся Русь взывала к великому государю о правде. Иные по третьему месяцу на Москве, а челобитная – в тапке: недоступен государь, беда как недоступен! Он за ближними да за охраною как солнышко за тучами – день есть, свет есть, веселья лишь нету. Так жили ходоки на Москве, не знай чего ожидая. Уже и все московские чуда переглядели, уже кой-кто и за караулом побывал, отведал московского кнута, уже и с харчишками подбились многие, а все без толку. Герасим на Арбате у Бориса и Глеба жил, у просвирни. Как-то, не знаю, к старушке прибился, ночевать пустила в чулан; он ей за то дровишки сек, воду таскал, коровий катух чистил. А денег не спрашивала, добродушная была старица. Да что ж, еще и за чулан – деньги! И так ведь, куда ни пойдешь, во что ни ступишь – все давай и давай, где грош, где два, а где и алтыном не обернешься. Вот так-то жил Герасим у бабушки у Тимофевны, ничего, не жалился. К сему времени уже великий пост наступил, гнилые ветры подули, снег почернел. Всякий день хаживал казак в Кремль на царскую площадку. Заблаговестят к вечерне – он и пошел. Его старушка научила туда ходить затем, чтоб как ни то узреть государя, когда он в храм пойдет. Из шапки расшив, держал теперь Герасим челобитню за пазухой, чтоб, не замешкавшись, сразу отдать царю. Да так ведь с месяц, болезный, ходил, все оконушки в теремах пересчел, каждый камушек притоптал, по голосам колокольным стал угадывать, где звонят у Ивана Великого, на какой звоннице – на Петраковской ай на Филаретовой. Иной раз пристава-собаки гнали с площадки взашей, иной раз – ничего. И царя видывал не однажды, да столь округ него ближних лепилось, что не подступиться. И грамотка за пазухой слежалась, по́том провоняла, овчиной. Что делать? А Тимофевна – свое: «Ожидай, голубь, ужо дождешься милости».


5. Стал вскорости Герасим примечать на царской площадке одного человека – тоже как бы ожидаючи бродит: сух, голенаст, борода щипана, взгляд сумнительный, с подозреньем. Все молится: глянет на Успенье – помолится, обернется к Благовещенью – и золотым шеломам поклон. Такой богомольный. Вот как-то раз налетели пристава, обоих ходоков погнали в толчки. Голенастый сказал: «Ну, не сукины ль дети? И помолиться святым не дадут! Пойдем, брате, к Лучке, оскоромимся с горя». А Лучка – это корчемник был в Зарядье, тайно вином торговал. Там разговорились: оказалось – земляк голенастый-то! Драгун оказался Степан Киселев. Орлова-городка житель, также с челобитней к государю. Ну, тут выпили крепко-таки и порешили друг за дружку держаться, не отставать. Герасим говорит: «Чевой-то ты, Степаша, все молишься?» – «А чтоб пристава не гнали». Герасим на те слова рассмеялся. «Чего ржешь? – сказал Киселев. – Ты вот не молясь шлялся, так тебя сколько выгоняли, я сам видал. А меня ноне в первый раз, это пристав, верно, пьяный был». С того дня стали земляки ходить вместе на кремлевскую святыню креститься. И что тех крестов было положено ими, что поклонов! С господом богом досыта наговорились, сердешные, а государь все недоступен.


6. Так страстная седмица подоспела. В четверг было: дьячок от Успенья, пьянчужка, плелся ко всенощной; четверговая служба долгая, выпить бы, да дьячиха, нечистая сила, обобрала, грошика не оставила. Он, видя земляков наших, говорит: «Давно я вас, глупенькие, приметил, ведь вы с челобитней ходите. Только вы, ребята, напрасно сапоги бьете – государя вам без меня не достать. Я же вас могу научить, но вы мне за науку поставьте угощенье». Они с радостью согласились, и тогда дьячок сказал, чтоб они на себя что ни хуже надели и садились бы с нищими-калеками на паперть. И как государь выйдет нищую братию оделять, тут бы ему и подали грамотки. Они так и сделали: сели на паперти с побирушками и стали ждать государева выхода.


7. А государь о ту пору темен был, невесел. Он перед тем жениться хотел, ему два ста девок привели глядеть. Все-то были пригожи, красавицы, а одна в сердце запала, Федорушка, он ее облюбовал. Она же, узнав, что царицей станет, горемычная, ослабела, у ней ноженьки подкосилися, упала на радостях. Тут пошли во дворце шептать, что порченая-де невеста, что-де чародейство на ней. Разом увезли, бедную, в Сибирь, зачали чародея дознаваться, искать, какой девку испортил. Дознались ведь. Оказался – Мишка Иванов, барский мужик; его давай пытать, он и вовсе не знай чего понес, народу очернил множество. А государю – печаль: ноне невесту испортили, заутра и самого изведут, право. Что ж хитрого? Бывало ведь.


8. Еще и на Руси нехорошо: воровство, гиль, разговоры предерзкие. Афонка Собачья Рожа, сбитенщик, в Коломне на боярском дворе брехал, что быть-де вскоре замятне, кровавому убойству и грабежу. На дыбе в застенке признался, что князя Черкасского люди баяли; «Быть замятне в крещенье, как государь пойдет на воду». У Афонки язык вырезали, сослали; в крещенье ничего такого не содеялось, а на сердце государю печаль пала. Куда веселость делась, про охоту, про любимую псарню позабыл, стал богу молиться. Отходя ко сну, глядел за пологом, под кроватью – не схоронился ль злодей. Робок стал государь.


9. Вот сидят ребята меж калек, меж убогих. И совестно – да куда ж денешься? Киселев хотя видом тощав, немощен, одни кости, а Герасим мужик здоровый, справный, да и прямодушен, таковое лицедейство ему в тягость. Кругом – хромцы, слепцы, горбатенькие. Один ногу заголил, трясет, гнилую; другой дыру в ребрах кажет, свищ гнойный; у третьего и рожи-то нету – так, кровоточащей убоины кус. Глядит Герасим на товарища – и совестно-то, и боязно, и смех разбирает: он, Степашка, чудно как-то ногу подвернул, волосы на лоб кинул, страшный! И потеха и горе, право. Руки же оба держат за пазухой, где бумага.


10. Так время к ночи преломилось. Вечер, упав за терема, погас, чернота покрыла небо. Тогда на Иване Великом с обеих звонниц заговорили колокола; со смоляными светильнями набежали стрельцы, пристава, стали в ряд. Народ зашумел, раздался в стороны, и вот великий государь идет. Тут-то разглядели его близехонько: млад, млад, мальчоночка! Глазенками припухшими этак из-под царского венца – луп! луп! – сердито не сердито, а не с ласкою. Враз все калеки голосить зачали, язвы кажут, цепями гремят, веригами; плач подняли. Ближний боярин подал царю бисерный кисет, стал государь оделять нищую братию денежкой. А как дошел до воронежских, так они воскликнули: «Помилуй, государь!» – и проворно протянули бумаги. Вот он шарахнулся от них. Таково оробел. Ну, было ж тут! Бояре государя обступили, златыми черевами, шубами заслонили – как и нету его, пропал, свет! Не знай кто и челобитню вырвал у Герасима. Глядь-поглядь – уже ему руки за спину крутят, волокут, псы, неведомо – казнить, неведомо – миловать. Вспомнил тут Герасим арбатскую старушку: «Дождешься, мол». Ох, Тимофевнушка! Дождался ведь.


11. Сидят ребята на съезжей. Тьма в подвале, сырость: на склизких, вонючих стенах мокрый гриб растет. Человек с десять таких горемык набилось: кои тати, кои душегубцы, четверо – челобитчики, да из Лазарева приказа двое. В тот год на Москве дворянин Андрей Лазарев ратных людей набирал на Дон. Им по пяти рублей на брата сулили, а как дошло дело платить, то и уворовали впятеро. В том воровстве были думный дьяк Назарий Чистой да земского приказа судья Левонтий Плещеев. Мужики было на них жалиться, да где! Не достать, сила. Лазаревские тогда не пошли на Дон, стали по кабакам кричать про воровство, и ярыжки тех крикунов хватали. Этим двоим в чистую субботу по двадцать пять плетей всыпали, а в воскресенье после обедни отпустили. Они ушли, держась за поротые зады, да еще и посмеивались: «Разговелись-де, спасибо, государю!» Вскорости из подвала всех кого куда увели, остались наши одни. Их пытать не пытают и к допросу не ведут, а кормят. У людей – светлый праздничек, у них всякий день – понедельник. Горюют ребята, говорят меж собой: «Ох, господи! Драли бы уж поскорей, ироды! Что ж так сидеть-то, надоели ведь». Не чудно ль, чего просят! Да у царя небесного летошнего снегу не вымолишь, а насчет битья – сколь душе угодно: в светлый четверток дал господь, кликнули ребят к допросу.


12. Теперь давайте покинем Москву, на Воронеж воротимся, поглядим, что там без нас сделалось. Перво-наперво – про Кошкина про Захарку. Мы его на площади покинули, где он над Герасимовым Сивком бился: лежит конь, да и на! Кошкин его и плетью, и уговорами – ништо: лежит. Так, битый час промаявшись, посылает подьячий за Герасимом, чтоб поднял животину. Того дома не оказалось, и где – неведомо. Настя говорит: «Ушел да и нету». На торг кинулись, по кабакам – и там нету. Пропал казак. Ну, в тогдашнее время это не в диковину было, мало ли? – зверь в лесу задерет, ай татарин ухватит. Так-то и Толмачев Петруха, голова, летось выехал в Усмань да и пропал, седмицу нету, другую нету, под конец того глядим – вот он: рваный, босый, батюшки! Что такое? Оказалось – возле усманских огородов налетели ногаи, аркан на шею, да и поволокли. Уже где-где, сказывал, за Борисоглебском, что ли, утек. Вон как бывало.


13. Так и Герасим: пропал, да и все, забыли про казака. А тут еще и разбойники. Филофей, боярский управитель, прискакал чуть жив с приставами, бил челом воеводе, жалился на разбойников, что сундук с казной пограблен, чуть самого не порешили, окаянные. Просил милости – поймать воров, отнять казну, злодеям головы посечь. Тогда же на архиерейский двор елецкий дьякон с пономарем прибежали и тоже сказывали про душегубцев. Толки о Кудеяре пошли по городу, стали купцы на ночь покрепче запираться, опасаясь; по улицам сторожей хожалых пустили против прежнего вдвое; в проезжих воротах ветхие доски сменили, зашили добрыми, зачали после вечерен замыкать на замок, стрельцов в караул наладили. А меж тем к воеводе на съезжую – новые жалобщики: купчины Сережка Титов да Ромашка Сахаров били челом, что у них-де обозы с товаром пограблены, а людишки, какие были с возами, частью побиты, частью к ворам подались. Двое сахаровских, как-то их бог миловал, прибежали, сказывали, как дело было: из Чертовицкого лога выскочили человек с тридцать, какие с вилами, какие с топорами, какие с ружьями; зачали бить, стрелять, а побив многих людей, погнали подводы в Чертовицкий лес, и куда делись – неведомо. Слезно просили купцы татей перехватить, казнить смертию. Кланялись Грязному, денег сулили много за то. Воевода же про себя думал: «Тать-то тать, да как его взять?» Это не стрельчиху из бани уволочь, не печку запечатать. Сережку Лихобритова велел кликнуть, стали думать вместе.


14. Так-то они думают и день и другой, а тем временем гарденинские молодцы с Москвы воротились. Тоже стали рассказывать, как разбойники Филофея грабили. Их Сережка Лихобритов зачал пытать – кто-де разбойники, не свои ли? Те отвечают: «Не знаем-ста, спроси казака Гараську, он там был, может, знает». – «Вот на! Да Гараська-то пропал неведомо куда». – «Как так пропал? – говорят гарденинские. – Мы ж его видели, он сказывал, что на Москву-де идет». Губной их словам веры не дал, а Кошкин-подьячий закричал: «Теперича я ихние путли уразумел! Это он, Гараська, лопни мои глаза, на нас жалиться побег. Вон чего они с Чаплыгиным снюхались!» И он поведал Лихобритову, про что шиши доносили: как в кабаке Герасим с боярским сыном вино пили да как стрелец Олешка Терновский тогда к ним подсел, и они всё шептались, а потом Чаплыгин всех в сани посадил, повез к себе в Устье. Вчерась же Куземка-шиш сказывал, будто Олешка на торгу кричал про начальство: «Погодите, дьяволы! Скоро ждите указа, чтоб воеводу и всех голов и протчих больших костей побить! Тот-де указ еще за лесом, да к весне и по сю сторону будет!» Олешку схватили, но он заперся, показал, что пьян-де, ничего не помнит.

15. Когда Грязному донесли про такие дела, он и Кудеяра позабыл. Тотчас велел Олешку взять за караул. Под Рябцовым кнутом стрелец закричал, что верно, писали они великому государю, что верно, понес Герасим грамотку на Москву, но донес ли и отдал ли – про то бог весть, а он, Олешка, не знает. Грязной спросил про указ за лесом, но Олешка ответил, что про указ болтал спьяну. И как его Рябец ни ломал – так на том и заперся: «Был пьян, чего болтал – не помню». – «Ох, малой! – сказал воевода. – Вспомни-ка. Я вижу, у тебя дырка во лбу и живчик бегает. Вот велю кожичку проткнуть – потуда ты и жил!» Стрелец заплакал и сказал: «Да уж блаже бы сдохнуть, чем такую нужу терпеть! Пес ты, а не человек!» Его за такие слова в земляную тюрьму кинули, в яму, откуда люди не выходили, откуда их за ноги вытаскивали.


16. Тем же днем из Воронежа в Москву поскакал гонец с воеводской грамотой. Писал Грязной, что хотя-де на Воронеже от прежнего воровства и осталось довольно, но он, воевода, куска недоедая, ночи недосыпая, то воровство каленым железом жжет, не дает ворам потачки. «За что многие недоброхоты хотят известь, доносят великому государю на меня, воеводу, облыжно, черня и унижая. Которым печки запечатал, те от летошнего гиля крикуны и гилевщики; про великого государя кричат непристойно и дерзко. И даже есть, какие через богопротивное ведовство делают всякую порчу и животы заклинают, чтоб ложились и не вставали. Да еще боярские дети есть, кои беззаконно на Иван Никитичевой землице сидят, а будучи согнаны, пишут жалобы государю. И тех бы жалоб ему, великому государю, не слушать, а челобитчиков – казнить, не миловать».


17. Скачет гонец, за шапку держась. У Чертовицкого леса слышит разбойничий посвист; гремит из лесу выстрел, но пуля гонца минует; обозы навстречу – что рати: возчики с бердышами, с ружьями. На постоялых дворах – ворота на замке, не враз взойдешь, дворники из-за тына пытают – что за человек да по какому делу, сперва в щель разглядят, тогда лишь пустят… Навел же Кудеяр страху! Но скачет гонец, везет на Москву воеводскую грамоту.


18. Грамотка на Москву – и мы туда же. Стоит над столицей белокаменной трезвон, сорок сороков всеми колоколами переговариваются. В рощах, в садах красные девки хороводы ведут; малые ребятеночки крашеные яйца катают, битками стучат – у кого крепче; в златоверхих теремах – игры, беседы; во кружалах – вино, брага, песни. Но мы, ребята, видно, мимо того пройдем, по склизким порожкам спустимся в тюремное подземелье. Лежат там на грязной соломке дружки наши воронежские, земляки милые, Герасим да Киселев. Как во сырой могиле лежат. Вот и святая прошла, и фомина на исходе – все лежат. Тьма в погребе, не ведают – день, не ведают – ночь, лишь когда стражник хлебца принесет, значит – утро. Они уже не раз профоста спрашивали – долго ль их так держать будут? Он сказал: «А я почем знаю. Лежите, отдыхайте». Наконец велели идти. Они вышли на свет – батюшки! Весна на дворе, благодать! В приказе – дьяк кривой, брюхатый, показал ихние бумаги, спросил: «Ваши?» Они признались. «Ну, счастлив ваш бог, – сказал дьяк, – государь великих праздников ради велел вас миловать». С этими словами он моргнул стражникам, и те, кинув Герасима с Киселевым на козелки, врезали им по двадцать пять плетей. Да и проводили с богом на все четыре стороны. Киселев рад-радехонек, на все маковки крестится. «Ну, – говорит, – Гарася, спасибо государю, не строго взыскал!» Герасим в ответ только зубами заскрипел.


19, Пошли они к арбатской старушке, к Тимофевне.