"Герасим Кривуша" - читать интересную книгу автора (Кораблинов Владимир Александрович)

Повесть пятая

1. Та старушка Герасиму обрадовалась, не знает, где посадить, чем угостить, такая добродушная! Но она еще и затем обрадовалась, что Герасим зачал было ей хлевушок рубить постом и уже четыре венца положил, да тут его взяли. Услыхав, что за лихо приключилось с малым, она воскликнула: «Ох, не ропщи, детка! Господь что ни делает – все ко благу. Вишь, до се один был, сирота, а вот земляка обрел – худо ль? В два топора теперича живым часом хлевушок сотворите!» Она им баньку истопила; попарились ребята, поели старушкиных блинков, да и за топоры.


2. Уважили Тимофевне и стали ко двору сбираться. Она и тут горемык без доброго слова не оставила, добродетельница. «Как же, – говорит, – деточки, пожили вы во святом граде, а к троице не побывали! Эку благодать позабыли!» Герасиму хоть бы и без богомолья, так ладно, скорей бы ко двору, но Киселев пристал: пойдем да пойдем! Что ж сделать? Напекла Тимофевна ребятам на дорогу пампушечек, пирогов гороховых, да и пошли к угоднику.


3. Как ступили на Воздвиженку – батюшки! Народу-то, народу, страсть! Не протолпиться. Что такое? Крестный ход – так ни попов, ни хоругвей; ополчение – так ратного сбору нету, больше жилецкие люди, но и стрельцы виднеются, и купчишки, и так, всяких чинов. Да еще Андрея Лазарева полка ребята: Федька Сурин, Комарницкой волости мужик, с товарищами, – наши с ними на съезжей вместе сидели, признали сразу. Да Федьку как не признаешь? Гора, махина, облом! Что столб над людьми, могуча́й. И все-то ко Кремлю валят. Красная площадь, Пожар, по-тогдашнему, котлом кипит: шумно, тревожно. Там боярский поезд застрял, гайдуки глотки понадорвали, кричат: «Дорогу! Дорогу!» Да где! Не пробиться. Кони гладкие, всхрапывая, кровавым глазом косят; гайдук чернявый, черкешин, что ли, плетью было замахнулся, поднял коня на людей, так с него шапку сбили, он и не рад; там крик: «Ой, заступница! Задавили!» Там – свист, гогот: бабу-торговку пустили по головам, она по народу бежит, не знай – за юбку держаться, не знай – за лоток с маковниками. Смех! Да еще и торгует, проворная. Сколько наши ни жили в Москве, а такого не видывали, право.


4. Канули они в многолюдство, как две капельки дождевые в сине море; понесло их, закрутило, только и глядят, чтоб не смяли. Чуют: не смирен народ, дерзостен. А спросили у одного – зачем-де многолюдство, тот сказал: «Царя встречаем». Киселев тогда говорит: «Ох, Гараська! Как бы нам опять дурна не стало! Не с добром ведь народ-то, ты послухай, чего кричат». В это время из Фроловских ворот выехал всадник в богатой одеже, в шапке малиновой, под ним конь – цены нету, важный, видно, боярин. Он стал уговаривать, чтоб разошлися: «Я про вашу нужду сам государю челом добью! Не сумлевайтеся, ступайте с богом!» Ему в ответ Федька Сурин закричал: «Знаем-ста, какие ваши за нас челобитни! Мы-ста уйдем, только вы нам Назарку Чистого отдайте да Левошку Плещеева! Мочи нашей от них, от кровососов, не стало!» Тут и другие многие подхватили: «Чистого нам! Плещеева!» Тогда Герасим говорит Киселеву: «Дивно, право! У нас – Грязной, у московских – Чистой какой-то, а видать, и он мочалки просит!» Боярин на коне опять в Кремль подался, и народ за ним туда же. Пока у Фроловских ворот шумели, – из Боровицких тем часом гонец поскакал.


5. В Москве – шум, беспокойство, а на Троицкой дороге – тишина, пташки в лесу распевают; где-то, невидимая, свирель выговаривает жалобно, белые облачка в синем небе плывут лебединым выводком, отражаются в озерах. Лось вышел на дорогу, но вдруг ушки торчком поставил, махнул в чащу. Сорока забранилась, застрекотала, и какие ни были зверушки – все затаились, ушли в дебрю. Тогда послышался конский топ, людская молвь, и царский поезд показался среди берез. Верхами ехали. Под государем мышастый дончак играл, баловник, приплясывал, норовил куснуть морозовского солового. Морозов Бориска с государем ехал стремя о стремя. Они вели беседу душеспасительную про начало и конец и бренность всего сущего: любил государь этак потолковать о божественном. Но он уже не то что тогда на страстной был – повеселел личиком, порумянел. Борис ему на фоминой неделе опять невест показывал, государь утешился маленько, отошел от печали. В лесу же охотничьим оком видел: резвая векша меж еловых лап хоронится, сохатый в чащу ломит, кобчик-ястребок камнем пал на добычу… Весело, лепо! Куда постная беседа, куда бренность! Про кречетов, про псовую потеху пошли разговоры, смех, балагурье… Так и в Москву въехали.


6. Тут при въезде навстречу – гонец. Он рвал шапку на скаку, шептал Морозову слово. Тот нахмурился. «Народ, государь, смутен, кричит непотребное. Вели, свет, рейтаров кликнуть, как бы какого дурна не стало». – «Бог милостив, – сказал государь, – а я русского народу не страшуся». И приказал ехать ко Кремлю, как ехали. Морозов тогда Плещеева подозвал: «Ты бы, Левонтий, от греха схоронился, тебя, слышь, кричат». Плещеев засмеялся: «Знаю-де я крикунов этих! Андрюшки Лазарева солдаты, поди, межедворники, мохряки!» Вот скоро в многолюдство въехали. До этого шумел, гамел народ, и вдруг тишина сделалась. Чудно́! Бывало, шапки вверх кидают, встречая государя, «здрав буди!» – кричат, а тут чисто онемели. Помстилось государю: синее небо почернело, грозные сошлись тучи, приникло все окрест – птица не засвистит, листок не ворохнется, морно, тяжко, мертвизна что перед бурей; вот полыхнет мола́шка, вот разверзнутся небеса, и гром, и вихорь забушуют над грешной землей…


7. Тогда Федька Сурин схватил царского коня за узду.


8. Он, Федька, сказал: «Мы тебе, государь, служить ради, да дюже нас бояре заели. Пожалуй, падежа, отставь Плещеева Левошку да Назарку Чистого! От них всему миру теснота». После чего весь народ стал шуметь, что-де воры они, Назарка с Левонтьем, – где накидывают, а где скидывают: накидывают на соль да на дым, а скидывают, ироды, с жалованья. Ратникам-де по пяти рублев сулили, а дали, шильники, по целковому; да и поборами многими замучили – и мостовыми, и воротними; все дай да дай, со всего взято, с одних лаптей лишь не бирано. «А всему-де голова – боярин ближний Морозов Бориска, он куда хочет, туда и гнет, а ты, государь, млад, глупенек, не зришь ничего!» Такой крик пошел по народу, что буря: на Фроловской куранты заиграли – и не слышно. Галок распугали с башен, со звонниц – и те галдят безмолвно. Оробел государь. Морозов же Бориска, старый лис, шепнул ему на ушко. И тот махнул рукавичкой, чтоб замолчали. «Господа московские люди! – сказал. – Про что вы жалитесь, мы ничего не сведомы, нам от того великая скорбь. И мы воров велим казнить, а на их место поставим людей добрых. Идите же себе с богом по домам, не сумлевайтеся». Тогда народ стал шапки кидать, кричать славу. Федька Сурин узду отпустил, и государь поехал во дворец. На том бы и кончилось, кабы не Плещеев с товарищами. Они зачали бранить крикунов, конем стоптали мужичонку убогого, нагайками замахали. Плещеев же Федьку заприметил, давай его плетью охаживать. Тот, не будь дурень, ухватил камень с дороги да в боярина, ан не попал сгоряча-то. Дружки плещеевские подскочили к Федьке, сбили с ног малого. Крикнул Федька: «Убивают, православные!» И, обливаясь кровью, упал. Царица небесная, что ж тут поднялось!


9. Осатанел народ. Плещеевские ахнуть не успели – их уже с седел рвут; самого Левонтия колом оглушили, кинули под ноги, топчут. Морозов того себе ждать не стал, хлестнул коня, давай бог ноги. Ему вослед закричали: «Держи, держи толстомясого!» Сказать легко: держи! – а как удержишь? Под боярином соловый, копь не конь, зверь лютый, народу тьму посшибал, вот уже и ворота, уйдет ведь! Прямо на наших, на воронежских скачет. Они не сробели. Герасим, изловчась, хвать его за полу – и свет померк в глазах. Опамятовался малый, видит, множество ног всяких – кои в сапоги обутые, кои в лаптишках, кои босиком, бегут, пылят. Киселев его спрашивает: «Живой, Гарася? Эк он тебя резанул-то!» Встал казак – что такое? Одним глазом видит, другим – нет: так его славно боярин плетью попотчевал. Еще чует – чего-то в руках держит. Глянул – вот тебе! – парчи золотой клок с аршин, а то и больше, – пола от морозовского кафтана! «Вот спасибо, боярин, – сказал Герасим, – сроду по морде не бивали, отмстил-таки ты меня… Теперчи я не то у тебя – у всего боярства должник. Ну, Киселев, пойдем, видно, долги платить!» С этими словами отер он золотой тряпицей кровь с лица, и побежали земляки за народом.


10. Было ж в тот день на Москве! Она, матушка, такого, чаем, со смуты не видывала: многие тогда кровью умылися. Думного дьяка Назария Чистого из-за стола выволокли, растерзали миром, не успел и пирог дожевать. Так же и домочадцев его всех порешили, имение порушили – был богатый двор, стало голое место. После того кинулись громить Морозова. Не нашли Бориса-то, он, сказывали после, во дворце схоронился. Имение же его разорили, боярыня от страха языка лишилась: болбочет чего-то, болезная, а не уразуметь, сдуру болбочет. Не тронули ее.


11. Так, душу отведя на боярских дворах, затем новое удумали: приказы громить. В Земский побежали, в Стрелецкий, в Разбойный и другие; дьяков, сторожей повыбивали из палат, сундуки с бумагами порубили; под конец того какой-то умник догадался – чернилами дьяков мазать. Вымазали – и побежали дьяки по улицам, чисто арапы, черны, страшны, да ведь рады до смерти, что не побили. К тому часу кабаки разбили, пошло пьянство, У Киселева куда и робость, кричит: «Жги, ребята, бумаги! От них вся беда наша!» Живым делом сволокли в кучу листы, запалили костер. Огонь выше домов прянул, а на дворе сушь, жара. И как-то на грех строение занялося, ветерком потянуло, перекинуло на другое, там на третье… Пошло по Москве пылать. Уже и смерилось, ночь пала, а от пожаров светлехонько. Опомнились тут, по домам разошлись.


12. И наши ко двору на Воронеж побежали. Отойдя верст с десять, сели отдохнуть у дороги в лесочке. Ночь темная выдалась, душная, воровская. С рязанской земли шла туча, кидала в черное небо молонью, грозила. Позади, над Москвой, зарево реяло. Сели ребята, разулись, поправили портянки; и пробрал их голод, вспомнили, что с утра ведь маковой росинки во рту не бывало. Хватились сумы с харчами – ан нету: уронили, видно, как по боярским дворам толкались. Чудное дело: харчи пропали, а клок золотный от боярского платья – в руках! Киселев посмеялся тогда: «Ровно дите малое, за игрушку ухватился! Кинь ты его к богу, на что он тебе?» Герасим сказал: «Хочу на Воронеже показать, чтоб видели». – «Ох, гляди, – сказал Киселев, – как бы тебе от того беды не стало». Герасим сказал: «Беда, может, и станет, да только не мне. А на Воронеже все по-московскому сделается. Мы теперь ученые, знаем, за кое место хватать». После того нашли они в лесу берложку под еловыми кореньями, да и схоронились ночевать. И тут полил дождь, и гром гремел, и молонья била. Они же, сказав «господи помилуй», прижались друг к дружке в мурье, да и поснули себе, яко праведники. Ничего с ними тут не было. А утром далее побрели и так шли от села к селу, от деревни к деревне, рассказывая мужикам про московскую заваруху. Им кои верили, а кои сумлевались. Тогда Герасим парчу показывал. Удивлялись, конечно, мужики: «Вот на! Стало, и бояр побить мочно! Мы, признаться, даве слухом пользовались, будто-де указ такой вышел, да как-то не верилось, сумлевалися». Герасим говорил: «Бейте, не сумлевайтесь».


13. На пятый день показался в виду славный город Елец. Как раз троица пришлась, на торгу народу – битма. Прознали, что из Москвы наши идут, стали пытать – что на Москве было: до Ельца слухи пали про то. Ребята ельчанам поведали. Герасим от боярского кафтана парчу показал. Опять про указ зачали болтать – есть ли такой? Герасим сказал: «Брехать не хочу, не знаю, навряд ли. Да что за хитрость по указу бить, вот без указа – так любо!» Поговорили, посмеялись, да и пошли дальше. Только с торгу выбрались – наскочили на Герасима пристава, человек с шесть, все пьяные. «Ты что на торгу казал?» – «Ничего, мол, так, меж собой говорили». – «Нет, ты народ бунтовать подбивал!» Давай ему руки ломать. Как от шестерых отобьешься? Да ведь жеребцы стоялые, а Герасим в Москве отощал-таки. Киселева же и след простыл – утек, видя такое дело.


14. Привели Герасима на съезжую, давай бить. Он им кричит: «За что, ироды, бьете?» А они от того еще злей, дьяволы. Избили, кинули в подземелье. Лежит казак на соломке, мысли разошлись: что же это? Пошел правду искать, ан вместо того – из тюрьмы не вылазит, да и бока битые. Вспомнил он тут как тесть-покойник говаривал: боярская-де правда в красных сапожках по городу ходит, а мужицкая в лапоточках под замком сидит. Нескладно так-то, да ведь по его выходит. Тут с чего-то стало Герасиму колко лежать, это парча за пазухой корябает. И весело сделалось: побили-таки на Москве боярскую правду! А коль на Москве побили, так чего ж на Воронеже не побить? Да вот степы каменны, запоры крепки, оконце малое – высоко, решетчато. За оконцем-то и Воронеж недалече… До двора лишь домочи[18] бы, а как уйдешь? Меж тем на елецкую землю ночь пала, сон с дремой пошли по домам и съезжую избу не минули. Заснул Герасим, и мнится ему – словно бы меркоть[19], мжичка[20], и Настя, что ли, поет в тумане… Не то она, не то нет, а похоже, как прежде певала, голубочка: негромко, жалобно, аж слеза прошибает. «Настя! Настя!» – закричал Герасим да и проснулся. В оконце рассвет брезжит, солома гнилая, по склизким стенам мокрички ползают. Пропало, сгинуло лепое виденье… А песня звенит издалека, звенит, жалится, выговаривает: «Ох, то не в поле травушка колышется, то мое сердечушко ноет, болит…» Настя такую ж певала – не чудо ль? Ужели все еще сонное виденье? И к чему оно? Не ведает – к радости, не ведает – к печали, но сладко таково!


15. Трое суток держали казака в подземелье. Когда покормят, а когда и так, – забывали, видно: там, наверху-то, праздники дымили, гульба. На четвертый день пришли пристава, повели в приказ. Воевода сидел в приказе, хлебал рассол из корца. Он мутным оком поглядел на Герасима и спросил: «Ты зачем на торгу народ бунтовать подбивал?» Герасим сказал дерзко: «Тебе, сударь, пристава спьяну наклепали, а я никого не подбивал». Кликнули приставов тех, они сказали, что подбивал, говорил-де, что не хитрость начальство бить по указу, а без указу так любо. Герасим засмеялся: «Это вы, пристава, так говорите, а я так не говорил». – «Нет, говорил!» – «Ан не говорил!» Тут воевода дохлебал рассол, редькой рыгнул, заскучал. И он велел спорщикам замолчать, а сам задремал. Пристава же и Герасим стояли, ожидаючи, когда он проснется. Он долгонько-таки дремал, а проснувшись, велел еще рассолу принесть. И сказал приставам дать Герасиму двадцать батогов. Те так и сделали. После чего его выпустили, и он дальше на Воронеж побежал.


10. И так бежал, горюн, до самого Чертовицкого леса, где ночь пристигла. А он притомился, грешное тело покоя просит. Видит Герасим – костер в лесочке недалече. «Дай, мол, пойду погреюся». Там кони были к деревам привязаны и возле огня сидели люди. Герасим с ними наздравствовался, попросился погреться. «Ну, что, казак, – спросил один, – подобру ль, поздорову в Москву сбе́гал? Чем тебя там государь-батюшка потчевал?» Герасим пригляделся: Илья! И молвит в ответ: «Здравствуй, Илья Батькович, я ведь было тебя не признал». – «А отколь тебе меня знать?» – говорит Илья. Герасим ему тогда про тестя про Василья сказал, да и про Москву. «В Москве, – сказал, – слава богу, попотчевали-таки, двадцать пять плетей подарили, да вот в Ельце еще двадцать додачи вышло, ничего». Илья засмеялся: «Что ж, брат, верно, опять будете челобитню писать?» Герасим показал ему парчу и сказал: «Что на Москве было, то и в Воронеже станет. А, чай, у Васьки у Грязного не крепче морозовского кафтан-то. Челом били, так не по-нашему стало, теперь зачнем топорами бить!» – «Вот это, казак, любо! – сказал Илья. – Тут и мы тебе товарищи. Пойдем-ка ко мне в берлогу да потолкуем». С этими словами он велел своим молодцам гулять нынче без него, а сам сел на коня и, посадив позади себя Герасима, повез его в дремучий лес на Чертовкину гору.