"Сократ сибирских Афин" - читать интересную книгу автора (Колупаев Виктор Дмитриевич)Глава тридцатая седьмаяМы вошли во дворик. Приготовления к симпосию, кажется, уже закончились. — Что ж, дорогие гости, — сказала Каллипига, — кому не мешает начать симпосий, а кому и продолжить. Ксенофану и Гераклиту уже вытерли ноги, и гости нетерпеливо топтались посреди двора, явно не возражая на приглашение хозяйки. Что-то сообразивший вдруг Межеумович широко развел руки, выгнулся для начала, изобразил на лице неимоверную радость, а потом ринулся на Гераклита с явным намерением заключить того в свои диалектические объятия. — Гераклит! Кого я вижу! Ну, хоть один истинный материалист появился! Гераклит отшатнулся от Межеумовича. Но тому, впрочем, все равно было не дотянуться до шеи из-за обширности живота философа. — Что же ты не радуешься, а молчишь?! — Чтобы ты болтал, — раздраженно ответил Гераклит. — Ах, вот ты как! — заорал Межеумович. — Я тебя привечаю, а ты морду воротишь! — Да ладно тебе, Межеумыч, — примирительно сказала Каллипига, — занимай-ка лучше место на полке, а то тебе опять худшее достанется. — И достанется! — с вызовом заявил материалистический диалектик. Все снова вошли в комнату, уже чисто прибранную. Лавки были застелены чистыми покрывалами, столики ломились от обильной еды, вино из кувшинов только что не расплескивалось. Началось расползание по полкам. Мне-то было все равно, только бы поближе к Каллипиге. Заметался опять, выбирая себе место и отчетливо сознавая, что все равно останется в дураках, Межеумович. Проще всего было Гераклиту. На верхние полки ему было не влезть. Вот он и хлопнулся на первую попавшуюся нижнюю, как раз ту, которая, по мнению диалектического и исторического материалиста, на сей момент являла собой лучшее место. Он уже, было, и речь о несправедливости приготовил, и рот разинул, и воздуха припас поболее, но в последнее мгновение сообразил, что Гераклита ему не спихнуть, сил не хватит. А может, все еще надеялся, что тот возьмется за ум и признается в своем материализме. Упал он с размаху на мое место, напротив раздраженного Гераклита, чтобы не спускать с того глаз. И остальные расположились, кто как хотел. Прилег и я на верхнюю лежанку того самого триклиния, низ которого занял Гераклит. Прилег и возрадовался. Лежащая на животе Каллипига была передо мной во всей красоте своего совершенного тела. Прекрасные ее ягодицы под прозрачной столой иногда вздрагивали. Она то сгибала ногу в колене, демонстрируя мне божественные икры, то поднимала локоток, показывая округлые груди. И уже какая-то сила поднимала меня над лавкой. Я чуть было не воспарил, но в последнее мгновение все же припомнил, что я ведь иду по следу Пространства и Времени, ищу разгадку Жизни, Смерти и Бога. Некоторое время разговор велся вяло. Вновь прибывшие гости и исторический диалектик слегка закусили. Причем, Гераклит, к моему удивлению, ел мало. А тут уже и кратеры с вином начали разносить. И опять у меня в руках оказался самый большой. Видно бог Дионис не забывал меня и мои прошлые заслуги перед ним. Снова совершили возлияние богам, и симпосий начался, а может быть, и продолжился. Во всяком случае, он длился. — А ты, Каллипига, я вижу, в дружбе с богами, — сказал Гераклит. — Да, заходят иногда, — согласилась Каллипига. — А то и я к ним с какой-нибудь просьбой обращаюсь. — И не боишься? — Чего же мне бояться, Гераклит? Я богов чту. — А того, что какой-нибудь Гомеров Зевс похитит тебя и надругается. — Мало ему других, — беззаботно ответила хозяйка. — Я ведь земная женщина, а не богиня какая или наяда. — Как сообщали Гомер и Гесиод, боги и земными женщинами не брезговали. — Да хоть бы и не побрезговал кто из богов, — согласилась Каллипига. А я тут же упал с небес на землю. А что если Зевс и в самом деле положит на нее глаз?! Но уже вступил в разговор Ксенофан: — Все, что могли, богам приписали Гомер с Гесиодом, Что у людей почитается постыдным и всеми хулимо: Множество дел беззаконных они про богов возвестили. Как воровали они, предавались обману и блуду. — О, Ксенофан, Гомеровских кривд бичеватель задорный, — сказал Гераклит и, как мне показалось, с уважением. — Гомер заслуживает исключения из программ состязаний, а тот, кто его исполняет, должен быть наказан розгами. — О, дерзновенный и мудрейший Ксенофан, — сказал Сократ. — Как же ты можешь критиковать поступки богов? Богам все позволено. Они выше понятий обычных гражданских добродетелей, выше законов, связывающих смертных, только потому они и боги. Это правда: их поступки, по нашему разумению, иногда постыдны, а часто и просто противоречат самым священным понятиям нравственности. Бывает, что их деяния — убийство, кражи, прелюбодеяния. Но не забывай, что это ведь боги так поступают. А к их поступкам нельзя применять человеческую мерку. То, что они делают, божественно, а что божественно, должно быть правильно и хорошо. Поэтому прелюбодеяние богов — не прелюбодеяние. Каким образом прелюбодеяние богов, самое неопровержимое, очевидное, застигнутое на месте преступления прелюбодеяние, все-таки не прелюбодеяние, — этого, разумеется, мы не можем себе объяснить. Мы сами этого не понимаем, мы должны этому верить. Но именно непонятное-то и есть божественный дух в этом. — Ясного муж ни один не узнал; и никто не возможет Знающим стать о богах и о том, что я всем возвещаю. Даже когда и случится кому совершенное молвить, Сам не ведает он, и всем лишь мненье доступно, - продекламировал Ксенофан. Наверное, он от старости может разговаривать только стихами, подумал я. — Если перейти с высокой поэзии, Ксенофан, на презренную прозу, — сказал Сократ, — то, похоже, под словом “ясное” ты имеешь в виду “истинное”. — По природе просто слово истины, — согласился Ксенофан. Но я не понял, в стихах он сказал это или прозой. — Значит, после некоторого упрощения сказанное тобой имеет такой смысл: “Никакой человек истинного и недоступного познанию постичь не может, во всяком случае, в вещах неявных. И даже если бы он случайно натолкнулся бы на это, он все равно не знал бы, что он натолкнулся на это, но он только полагает и мнит”, -попытался прозаически истолковать стихи философа Сократ. — Подобно тому, как если предположить, что люди ищут золото в темном жилище, содержащим много драгоценностей, и поэтому каждый из них думает, что натолкнулся на золото, когда случайно схватит что-нибудь лежащее в этом помещении, но в то же время никто из них не убежден, что напал на золото, особенно если даже случайно и напал на него, — подобно этому и множество философов приходит в это мир, как в некое великое жилище, ради искания истины. И поймавший в руки что-нибудь, по справедливости, не доверяет тому, что он попал прямо в цель. Значит, Ксенофан, ты отрицаешь существование критерия истины по той причине, что в природе ничто из предметов исследования непостижимо? — Кажущееся господствует над всем, — изрек Ксенофан, и на этот раз, кажется, уже точно — в прозе. — Я устраняю не всякое постижение, но только научное и непогрешимое, мнительное же сохраняю. Критерием является мнительный разум, то есть разум в пределах возможного, а не тот, который держится за твердое. А Каллипига, приподнявшись на локотке, игриво спросила: — А сколько же тебе лет, Ксенофан, что ты достиг такой высокой мудрости? Ксенофан снова ответил стихами: — Солнце уже шестьдесят и семь кругов совершило, Как я из края и в край мысль по Сибирской Элладе ношу. Отроду было мне тогда двадцать пять и не боле, Ежели только могу верно об этом сказать. — Тогда сколько же тебе лет? — Сосчитай, — ответил Ксенофан. — Хитрый. На это, наверное, не хватит пальцев всех здесь присутствующих. Я тут же занялся подсчетом, но меня все время сбивали с толку упругие груди Каллипиги, смотрящие на меня темными и острыми зрачками сосков. И у меня получалось то девяносто два, то девяносто четыре. Но в какой-то миг просветления я все же сосчитал: Ксенофану было столько лет, сколько ему и было на самом деле. Интересно только, истинно это мое знание или мнительно? — Ты много странствовал, мудрый Ксенофан, — снова начала Каллипига, прикрыв рукой зрачки своих грудей. — Правду ли говорят те, что боги похожи на народы, которые им поклоняются? — Так и есть, несравненная Каллипига, — ответил Ксенофан. — Эфиопы говорят, что боги кудрявы и курносы, а фракияне представляют богов голубоглазыми и рыжеволосыми. — И дальше пошел снова стихами: — Если бы львам иль быкам в удел даны были руки, Если б писали они или ваяли, как делают люди, То и они бы писали богов и тела б им создавали, Какие самим им даны, сообразно строению каждых: Кони подобно коням, быки же быками богов бы творили. — Бога нет! — радостно закричал Межеумович. — Все это выдумка невежественных, забитых и угнетенных народных масс. Вина мне! — Опорожнив порядочный котил, он пристально всмотрелся в его дно, что-то там нашел или прочитал, потому что заорал еще пуще прежнего: — Нет. Лучше так: бога придумали угнетатели, чтобы сделать народные массы невежественными, забитыми и угнетенными! Вскочив со своего места, он бросился к Ксенофану с явным намерением облобызать того и прижать к атеистической груди. Но тут раздался гром такой неимоверной силы, что со столиков чуть не попадала посуда. Межеумович, видать, охладился в своем порыве и начал креститься: — Свят, свят, свят… Потом опомнился, плюнул в сердцах на чистый пол и угрюмо взгромоздился на свое место. — Ох, и наведешь ты, Межеумыч, гнев богов на свою голову, — ласково сказала Каллипига. — Да плевал я на них, — меланхолично сказал атеист, но плевать, впрочем, больше не стал. Громыхнуло еще раз, но уже слабее. — Так на кого же все-таки похожи боги, — смиренно спросила Каллипига. Вот тебе и раз! Только что она пользовалась услугами двух из них — Гефеста и Гермеса! Не поймешь эту женскую логику. — Смертные мнят, что рождаются боги, Платье имеют и голос и лик человеческий, - сказал Ксенофан стихами и тут же перешел на прозу: — Но истинный бог не может ни возникать, ни уничтожаться. И говорить о рождении богов есть такое же нечестие, как признавать, что они умирают. В обоих случаях признается, что есть время, когда их нет, то есть в обоих случаях допускается частичное отрицание богов. И во имя этой вечности богов необходимо отвергнуть мистические культы, в которых воспроизводятся страсти богов. Если Левкотея богиня — нечего ее оплакивать, если она человек — нечего приносить ей жертвы. — Вот здесь я с тобой согласен, — как-то через силу сказал Гераклит. — Я вот тоже не скрываю своей неприязни к народным мистериям и к культу Диониса. — Тут Гераклит с удовольствием выпил вина, стряхнул капли с бороды и продолжил уже несколько свободнее: — Я против религиозных обрядов сибирских эллинов. Искупительные жертвы противоречивы, идолопоклонство — поклонение статуям богов и партийных вождей — бессмысленно, антропоморфические представления о которых действительно ложны. Напрасно сибирские эллины, запятнанные кровью невинно убиенных, жертвоприношениями хотят очиститься, как если бы кто-либо, вступив в грязь, грязью же пожелал обмыться. Безумными бы посчитал их человек, заметивший, что они так поступают. И статуям этим они молятся, как если бы кто-либо захотел беседовать с домами. Сибирские эллины не знают, каковы боги и герои. — Так их, так! — вскричал Межеумович. — Бей их материализмом по жопе! — Он, было, дернулся со своего лежака, но облобызать сурового Гераклита все же поопасался. — Наш мертвый, но вечно живой Отец и Основатель всех кошмарных времен и мыслимых и немыслимых народов говорил, что ты, Гераклит, не веришь, чтобы что-нибудь произошло от бога. Вот ваши празднества в честь Диониса (другая партийная кличка у него была — Вакх), якобы, божественного покровителя виноделия, принимающие характер мистерий, тайных религиозных обрядов, в которые допускаются лишь посвященные, ведь они сопровождаются не только буйным веселием, но и пьяными оргиями, разгулом эротических страстей и мистическим экстазом. А это противоречит нравственным партийным нормам. Неистовые оргии, оглушительная и душераздирающая музыка, исступленные пляски, все это, освобождая вас от коммунистических, спокойных и размеренных норм жизни, ложно представляется вам, участникам вакхического культа, тем, что дает, якобы, вам возможность внутреннего единения с богами. А само божество и оргиазм мистерий вы ложно рассматриваете как торжество жизни, ее стихийных и производительных сил. На самом же деле торжество жизни в единении партийных и беспартийных рядов, в укреплении дисциплины и партийного порядка, в повышении производительности рабского труда, в беспрекословном подчинении идеям вечно живого мертвеца, Отца и Основателя. Это вам не Дионис с его вином! — Тут Межеумович заглянул в котил и с радостью обнаружил, что дно не просматривается. — Если бы не в честь Диониса они совершали шествия и распевали фаллический гимн, они поступали бы бесстыднейшим образом, — сказал Гераклит. — А ведь Дионис, во имя которого они безумствуют и неистовствуют, — тот же Аид. Вакханалии оправданы лишь в той мере, в какой они символически выражают тождество Диониса и Аида, олицетворяя единство противоположностей — жизни и смерти, эту величайшую тайну бытия, неведомую людям. Ведь люди не догадываются, что Дионис — это то же Аид. И подъем до уровня бога жизни есть ниспровержение в царство бога смерти. Путь вверх и вниз — один и тот же. — А разгул эротических страстей?! — воскликнул Межеумович и начал стаскивать с Каллипиги прозрачную столу. Я уже ринулся, было, со своего лежака на защиту чести хозяйки. Но тут очередное заявление Гераклита остановило материалистического противника оргий и распутства. — Единое, единственно мудрое, не желает и желает называться именем Зевса. — Да нет никакого такого Зевса! — взревел Межеумович и забыл про прелести Каллипиги. Грома не последовало. Межеумович победным взглядом обвел всех присутствующих, но, как ни странно, сочувствия не встретил. — Слава богу! — неуверенно сказал он. — Теперь-то уж дело, наверняка, пойдет на лад. Заметно светало. Гелиос уже вывел своих огненных коней из конюшни. Неподходящее время, что ли, было для симпосия. Проходил он как-то вяло. Да и обещанной Сократом стычки между “неподвижниками” и “текучими” не произошло. Напротив, как мне казалось, они говорили вполне единодушно. Ксенофан вдруг воодушевился на своем лежаке и продекламировал: — Бог один среди богов и людей величайший, Смертным ни видом, ни мыслью он не подобен, Видит он весь, весь мыслит, весь слышит, Но, без усилия, все потрясает он духом разумным, Вечно на месте одном неподвижно он пребывает, Двигаться с места на место ему не пристало. — Чьи только речи я не слышал, — сказал Гераклит, — но никто не доходит до того, что Мудрое ото всех обособленно. Ибо Мудрым можно считать только одно: Ум, могущий править всей Вселенной. Этот мировой порядок — один и тот же для всех, не создал никто из богов, ни из людей, но он всегда был, есть и будет вечно живым огнем, мерами вспыхивающим и мерами угасающим. — А я что говорил?! — вскричал Межеумович, немного приободрившись — Обманываются люди относительно познания даже явных вещей, — продолжил Гераклит свою, как я понял, программную речь, — подобно Гомеру, который был мудрецом из сибирских эллинов. Ведь его обманули убивавшие вшей дети, сказав: все то, что увидели и поймали, то выкинули, а что не увидели и не поймали, то носим с собой. Большинство людей не разумеют того, с чем сталкиваются. На огонь обменивается все, и огонь — на все, подобно тому, как золото на товары и товары — на золото. Бог есть день — ночь, зима — лето, война — мир, изобилие — голод. Он видоизменяется подобно огню, который смешивается с благовониями и именуется по удовольствию, получаемому от каждого из них. Бог, Логос — это чистый огонь. Но это не тот обычный огонь, что горит в очаге, а космический, чистый огонь, эфир, заполняющий небесный свод и весь мир. Пламенеющий космический огонь подобен сверкающему и чистому огню небес — молнии, он и есть молния, которая всем управляет. |
||
|