"Сократ сибирских Афин" - читать интересную книгу автора (Колупаев Виктор Дмитриевич)Глава тридцать восьмаяДействие вина все заметнее и благотворнее сказывалось на моей мыслительной способности, и я постепенно погружался в научные размышления, иногда, правда, еще слыша речи философов. И они, эти речи, как-то естественно и необходимо вплетались в мои мысли. Если все когда-нибудь станет огнем, то как из этого огня снова возникает мир? От угасания огня образуются все вещи. В свою очередь мир и все тела уничтожаются в мировом пожаре. — Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем, — грозно и уверенно пропел кто-то, кажется, диалектический Межеумович. Грядущий огонь осудит все и всем овладеет. Мир то пожирается в огне, то вновь возникает из огня и совершается это по некоторым периодам времени. — Гори, гори, моя звезда! Это в каком же смысле: гори? Но из утверждения, что все когда-нибудь станет огнем, не обязательно следует, что мир периодически уничтожается и что все вещи погибают в мировом пожаре. Станут ли вещи огнем поочередно или одновременно? Допустив поочередное превращение вещей в огонь, можно ведь придти к идее об отношении взаимообмена между вещами и мировым огнем, то есть к концепции мерных превращений огня, но вовсе не к учению о мировом пожаре. А может, огонь — это первоначало, как вода у Фалеса, воздух у Анаксимена, апейрон у Анаксимандра? Тогда огонь — это просто еще одно первоначало, столь же божественное, как и вода и воздух, из которого возникает все. Я чувствовал, что идея вечного мирообновления в моей голове спуталась с представлением о разрушении мира и его превращением в первоначальную стихию. И еще. Исходя из критерия элементарной последовательности суждений, Гераклит никак не мог учить о периодическом разрушении Космоса. Ведь учи он об этом, ему незачем было бы понимать призыв Гомера к прекращению раздоров среди богов и людей как желание гибели мира. Ведь мировой огонь и многообразие вещей, по Гераклиту, вечно обновляющееся единство противоположностей. Постоянный взаимообмен между огнем и вещами по определенным мерам обусловливает динамическое равновесие Мира-Космоса. Если бы в какой-нибудь определенный момент все вещи погибли в мировом пожаре, то мировой процесс обмена огня на вещи и вещей на огонь прекратился бы. Вместе с тем идея о периодическом мироразрушении и миросоздании предполагает возможность не только такого состояния мира, когда наличествует лишь огонь, но и состояния, при котором огонь отсутствует вообще. Он угасает, умирает, погибает в вещах и таким образом перестает быть “вечно живым”. Но, кажется, подобная мысль привела бы Гераклита в ярость. Хотя, впрочем, у Межеумовича вот, к примеру, то же есть какой-то мертвый, но вечно живой Отец и Основатель… Огонь является привилегированной мировой стихией, но он никогда не берет верх настолько, чтобы уничтожить другие мировые стихии — воду, воздух и землю, ибо в таком случае нарушился бы принцип, согласно которому справедливость — в раздоре, а гармония — в борьбе противоположностей. В своем высшем и чистом проявлении огонь является молнией и, подобно Зевсу, тем началом, которое мечет гром и молнии. Огонь, молния — наиболее активный и божественный из элементов мира: управляя всем, он выражает Логос космоса и проявляется в наблюдаемых процессах и событиях. Молния — это тот грядущий огонь, который не только потрясает, освещает и будит, но и судит. Судит тем, что делает окончательно неизбежным всегда существующий, но только молнией до конца выявленный неминуемый выбор: чему следовать — “общему и единому” или “своему особому разумению”. Что предпочесть — “солому” или “золото”. Ведь “золото” Гераклит приравнивает к Огню, а ослы, по его словам, скорее предпочтут солому золоту. Поэтому и говорит Гераклит (Я на мгновение возвращаюсь на симпосий, но ничего не вижу, только слышу): — Грядущий огонь все объемлет и всех рассудит! Туман снова заструился перед глазами, иногда разрываемый вспышками молний. Или это Зевс упражнялся в метании молний в моей голове? Молния — это сжавшаяся воедино, возвратившаяся к своему огненному праобразу триада Логоса, Времени и Борьбы! Молния — выявление последней, самой потаенной сути гераклитовской философии; идеи, три компоненты которой — глубинность, бесконечность, движение — как бы свертываются, преобразуясь в породившую их суть. А эта суть раскрывает себя как взрывная событийность! Не застывшая предметность, как мыслит Ксенофан, а взрывная событийность есть изначальный лик Бытия. Это было здорово, ярко, ликующе! Но я еще раз вернулся к началу своего рассуждения в бреду. Итак, принятие кругового Времени означало бы, что символизирующий его Космос (порядок) Огонь может — хоть на время — полностью погаснуть. Но как же может он тогда загореться? Ведь “этот космос не создал никто”, следовательно, нет никакой стоящей над Огнем силы, которая могла бы снова его “зажечь”, и он, “был, есть и будет всегда живым огнем”, то есть никогда в действительности по-настоящему не угасающим. — Вечность есть играющее дитя, которое расставляет шашки: царство над миром принадлежит ребенку, — услышал я голос Гераклита. Отдельные вещи смертны, их происхождение случайно, они уничтожаются при мировом пожаре. Остается вечное и единое бытие, в котором нет наших вещей и предметов, ибо оно и есть все и довлеет себе. Тут мне на голову кто-то вылил ковш холодной воды, и мировой пожар в моей голове начал потихонечку затихать. — Милый, — сказала Каллипига, — ты не переутомился размышлениями? Смотри-ка, ты весь горишь! Я все так же лежал на верхней полке, а надо мной склонилась Каллипига, вороша мои мокрые волосы своею прохладной ладонью. — Я только что создал Космос, — сообщил я ей. — Как?! — удивилась она. — Договаривались же зачать Космос вместе! Обманщик! — Он сгорел без остатка… — Видать, одному хороший Космос не создать, — сказала Каллипига. — Лучше вдвоем, — радостно согласился я. — Освежишься вином? — спросила она. — Освежусь, — согласился я. И пока я медленно тянул из киафа прохладное вино, вокруг светлело. Солнце уже встало. Каллипига лежала рядом со мной, и нам было счастливо тесно. Одною рукой она обнимала меня за плечи. В голове становилось все яснее и яснее. А философы спорили. Сократ внимательно слушал. Межеумович спал и иногда дико всхрапывал во сне. — Зачем тебе все это? — спросил я у Каллипиги. — Надо, — ответила она. — Сотворил ты себе бога, Ксенофан, далекого от людей, повсюду равного, безбоязненного, недосягаемого — мыслимую мысль, — сказал Гераклит. — Да, — согласился Ксенофан. — Все — едино, бог сросся со всем, он шарообразен, бесстрастен, неизменен и разумен. — Провозгласил ты единство, ничего не разъясняя и, кажется, не касаясь природы Единого, а, обращая свои взоры на небо, утверждаешь, что Единое — это бог. — Так и есть Гераклит. Без усилий потрясает он вещи мыслью ума. Видимо, я тоже на непродолжительное время был потрясен мыслью ума, потому что провалился в туман. Вот он — единый бог! Единый бог не подобен смертным ни внешним видом, ни мыслью. Бог — это и есть единое бытие. Бог, то есть Единое, шарообразен, однороден, вечен, да он и есть сама Вечность! Видит он весь, весь мыслит, и слухом он весь слушает. Всегда он пребывает на одном и том же месте, никуда не двигаясь. Переходить с места на место ему не подобает. Собственно, а зачем ему двигаться, ведь движение — это покорение Пространства и Времени, но они изначально покорены. Я припомнил, что Единым, которое вездесуще, всем своим существом видит, мыслит и слышит, неким чувствилищем бога, является и абсолютное Пространство и Время древнего Ньютона, ученого-варвара. Но единое Ксенофана чуждо такой концепции Пространства и Времени, оно есть некая модификация субстанциальной концепции Пространства и Времени — однородная сферическая объемность и чистая бесконечная длительность, уходящая в Вечность. — Милый! — вырвала меня из бреда в Мыслильню Каллипига. — Пространство и Время являются структурами отношений лишь частично или полностью упорядоченного мира. Их нет в Хаосе Гесиода, их нет в Едином Ксенофана. Какие отношения могут быть в абсолютном хаосе или в абсолютной однородной пустоте? Эти два состояния мира бесструктурны. Ведь положение об отсутствии отношений Пространства и Времени в мире Единого столь же тривиально, как и положение о невозможности создать семью в одиночестве. Меня поразила ее мысль о семье из одного человека. Но еще больше поразило ее рассуждение о Пространстве и Времени. — Откуда ты это знаешь? — удивился я. — Оттуда, — пояснила Каллипига. — Единое у Ксенофана является пространственно-замкнутым, оно шарообразно. Но, заметь, эту шарообразность надо трактовать скорее качественно, чем пространственно. Просто сфера для него — фигура совершенная. Действительно, подумал я, как все просто. — Слушай дальше, — сказала Каллипига. — При анализе представлений, приведших Ксенофана к идее Единого, необходимо учитывать один очень важный момент. Его интересовала мысль о том, как можно отразить в наших обыденных понятиях, развитых в мире смертных, нечто высшее, божественное и бессмертное. Можно ли в понятиях мира явлений выразить нечто из мира истины, или мы всегда будем наделять своих богов своими собственными недостатками, ибо обладаем лишь “мнительным разумом”? Могут ли быть сопричастны высшему существу субстанции, свойства и понятия, которые характерны для людей и их изменяющегося мира явлений? Эту же проблему решает и Гераклит. Сущность субстанции, сущность бытия он пытается передать через единство противоположностей, то есть если в обыденном мире есть или предел, или беспредельное, есть или движение, или покой, то в мире субстанции есть единство того и другого, например единство предела и беспредельного. — Как ты все это понимаешь? — удивился я. Каллипига теснее прижалась ко мне, и жар ее тела проникал сквозь прозрачную столу и мои пифагоровы штаны. — Слушай. Это же просто… А Ксенофан пошел другой дорогой. Он пришел к выводу, что к субстанции неприменимо ни то, ни другое, если эти “то” и “другое” взяты из обихода обыденного мира. Ведь, строго говоря, его Единое не просто неподвижно. В Едином Ксенофана нет ни движения, ни покоя. Равным образом Единое Ксенофана ни бесконечно, ни ограничено, ибо, с одной стороны, бесконечность есть небытие, как не имеющее ни начала, ни середины, ни конца, а с другой стороны, ограничивает друг друга только множественное. Точно так же отрицает он движение и покой бытия. Он понимает под пребыванием бытия не состояние покоя, противоположное движению, но состояние чуждое и покоя и движения. Поэтому Ксенофан и считает, что истина недоступна. И если даже кто-нибудь случайно ее изречет, то ни он сам, ни его окружающие этого не поймут, потому что их головы забиты неистинными положениями. Уж моя-то голова была забита ими точно. Но, странное дело, все, что говорила Каллипига, я воспринимал отчетливо. И тогда я понял: всех других я просто слышу, а Каллипига передает мне информацию всем свои упругим и горячим телом. И я с радостью воспринимаю ее. — Мудрость в том, — услышал я Гераклита, — чтобы говорить истину и действовать согласно природе, осознавая, что здравый рассудок у всех общий. Мысль и Время неразделимы. Мыслить — значит мыслить Время. Природа вещей подвижна, а сущность бытия активна. Мир — поток вещей. Сама жизнь — движение. Покой и неподвижность — свойство мертвых. Движение свойственно всем вещам: вечное вечным и временное телесным. Все, что движется, то живет; все, что живет, движется. Смертную природу нельзя застигнуть дважды в одном и том же состоянии, как и человеческую жизнь. Ибо то, что было, прошло; то, что будет, приближается, все проходит и исчезает безвозвратно. Мы существуем и не существуем. Одно и то же живое и мертвое. — Как же?! — удивился я. — Ведь он только что говорил… — То, что возникает, — пояснила мне Каллипига всем свои телом, — в то же время погибает; то, что существует, в то же время не существует. Процесс возникновения и исчезновения, соединения и рассеяния, прибывания и убывания связан со Временем и напоминает Время — настоящее Время, которое представляет собой как бы неуловимую границу между прошлым и будущим. Будущее, приближаясь, становится настоящим; становление настоящего есть в то же время его удаление в прошлое. Всякое “теперь” есть в то же время и “не теперь”. Помнишь, как у поэта Скифина: Из всех вещей Время есть самое последнее и самое первое; Оно все имеет в себе самом и оно одно существует и не существует. Всегда из сущего оно уходит и приходит по противоположной себе дороге, Ибо завтра для нас на деле будет вчера, вчера же было завтра. Да, я припомнил поэта Скифина! И вот что сказал я Каллипиге: — Ты так свободно касаешься в своих рассуждениях Времени! Неужели ты и в самом деле познала, что такое Время? — Нет, милый мой глобальный человек. Я не знаю, что такое Время. Ведь и ты касаешься меня своими руками и, наверное, составил обо мне какое-то мнение, хотя еще и не познал меня. — Давай, познаю, — предложил я. — Не сейчас и не здесь, — ответила Каллипига и чуть не задавила меня в своих объятиях. Желание познать Каллипигу разгорелось во мне с такой силой, что я тут же начал думать о том, что представляет собой вековечный поток Времени, смена вещей и поколений людей? Имеется ли в этом всеобщем потоке какой-либо порядок и разумный смысл, то есть Логос, или же — это игра природных стихий в карты без правил, в которых нет никакого Логоса и никакой цели? Не драматична ли участь людей, стремящихся жить, и тем самым умирать, или, лучше сказать, успокоиться и оставить детей, рожденных для смерти? “Все течет” — Это навевало на меня грусть и печаль. — Продолжай, — поощрила меня Каллипига. — Трудно бороться со страстью: ведь всякое желание сердца исполняется ценою души, — сказал Гераклит. Впрочем, это, кажется, относилось не ко мне. — По какой бы дороге ты ни пошел, пределов души не найдешь: столь глубок ее Логос. Без надежды не найдешь того, на что надеешься, так как оно станет недостижимым и недоступным. Если бы счастье заключалось в телесных удовольствиях, счастливыми называли бы мы быков, когда они находят горох для еды. Я то слышал Гераклита, то нет, когда мне на ухо шептала Каллипига. А Гераклит утверждал: — День и ночь — одно и то же. Путь вверх и путь вниз — одно и то же. Одно и то же живое и мертвое, бодрствующее и спящее, молодое и старое, ибо первые, изменившись, есть те, а те, изменившись, есть эти. Соединение бывает всего и не всего, сходного и различного, созвучного и разнозвучного; из всего — Единое, а из Единого — все. Природа любит скрываться. Болезнь делает сладостным и хорошим здоровье, голод — насыщение, усталость — отдых. И добро и зло — одно и то же. Я уже ничего не понимал. — Он хочет сказать, что мир противоречив и “неопределен”, — шептала Каллипига. — Нельзя с определенностью утверждать, например, что Мир-Космос в своей основе разумен или неразумен, прекрасен или безобразен, целесообразен или нет, есть ли покой или движение и так далее. Скажешь, милый, что такая “неопределенность” является парадоксом? Но именно эту парадоксальность мира и самой человеческой жизни и стремится выразить Гераклит. Парадоксальность, которую не постигают не только большинство людей, но и многознающие в лице Пифагора, Ксенофана, Гесиода и других. Помнишь ученого-варвара Гейзенберга? — Помню Гейзенберга, а как же, — сказал я. — Так вот его “соотношение неопределенностей” в квантовой физике и есть парадоксальность Космоса Гераклита. |
||
|