"Михаил Литов. Прощение " - читать интересную книгу автора

рассуждению о моей Гулечке, оттенять ее несокрушимые достоинства и
добродетели. Итак, я желею глупых, убогих, сирых, униженных и оскорбленных,
закованных в цепи рабов, крепостных, обитателей трущоб и обиженных детишек,
ронящих слезинки, но что до Августы, то любовь настолько возносила меня,
что все эти несчастные и мое сострадание к ним оставались где-то далеко
внизу, а сам я парил в облаках. О, там было совсем иное! Что до Гулечки, -
когда-то, три с лишком месяца назад, бодро распахнулась дверь, и я из
коридора, где ненужно и прокуренно стоял, начиная свою службу, уперся
взглядом в большие белые ноги, прекрасные и бесстыжие ноги, диагональю
расположившиеся в волнующем полумраке подстолья. В то же мгновение у меня
голова пошла кругом, дыхание сперло, я поднял руки к лицу, чтобы сдержать
вопль истосковавшегося по любви сердца. Эти ноги заслуживали большей славы,
чем самые славные события человеческой истории. Дверь тут же захлопнулась,
но - цепи, цепи уже были на меня надеты, и много дней после этого я ждал
этой ослепительной диагонали в полумраке. Я смотрел на нее в счастливые
минуты и не успевал взять взглядом лицо, потому что быстро захлопывали
дверь снующие труженики, но уже любил, уже моя, уже вы мои, бесценные ноги,
большие и белые, такие нахальные, что захватывает дух, уже моя, моя
Гулечка, - что до нее, то тут я был вознесен в другое и погружен в другое,
отличное от всего прежде известного мне, и не интересовался, разумна ли она
или ума у нее не больше, чем в рейтузах моей нелюбимой жены Жанны. Тут
проклевывалось нечто совсем другое. Вскоре я осмелился проводить досуг в
отделе, где она, царственно возвышаясь над столом и разметав по стулу
темную юбку, в которой проходила всю зиму, писала какие-то научного вида
бумажки; я слушал теперь ее голос, ее смех и рассказы.
Вооруженные каждая таким совершенным оружием, как безоглядное почтение
к собственной самобытной и неповторимой судьбе, женщины того отдела дни
напролет не закрывали рта, расписывая свои трогательные жития, и моя,
признаться, не отставала, однако, о счастье, ни разу не заикнулась о
каких-нибудь там своих мальчиках, ухажерах, поклонниках, и это было так
утешительно, так обнадеживало. А ведь ясное дело, ей хотелось замуж.
Разведена, двадцать семь лет, может статься, что и ребеночек из потаенного
уголка тянет нежные ручонки, словом, не те данные, чтобы очень уж
рассчитывать на женихов невпроворот. Я уже говорил, что она отличалась
словоохотливостью, у нашей Гулечки, как шутили в отделе, слово не
завоняется. Но с любовного фронта - ни звука, ни единого в мою сторону
смертоубийства, и все у нее, златокудрой насмешницы, сплошь темы быта,
женского труда, женской доли. Скромность? Замкнутость? Какой-то изощренный
прием? В таких вещах я не мастер разбираться, но я любил с особой силой, и
все ее загадки становились мне поперек горла. Однажды я волочился с завода
домой, едва миновал проходную, и вдруг за спиной топот, сопение. Я,
украдкой скосив глаза, посмотрел: ее ноги. Бегут и мелькают, как солнечные
зайчики, спешат, бежит моя Гулечка, спешит; обогнала меня, даже не
взглянув, и прыгнула в машину, где сидели какие-то мужчины, улыбаясь ей,
словно отцы и кормильцы. Я мысленно отметил их упитанность и возрастную
ветхость, с такими трудно тягаться бедному человеку, скромному служащему,
одному из последних в заводоуправлении. Буквально-таки совет старейшин
собрался, и она уверенно в него прыгнула. Я едва не упал, у меня
подкосились ноги, и в этот момент я впервые имел предчувствие, что такое
старость и как умирают люди. Я почувствовал себя ужасным стариком,