"Михаил Литов. Почти случайное знакомство " - читать интересную книгу автораГефсиманскому скиту, возлагал цветы на могилы Розанова и Леонтьева и долго
стоял в неподвижной задумчивости над этими скромными на вид памятниками умственного величия России. Однажды он дошел и до скита Параклит, что почему-то причислил к своим жизненным подвигам, не столь уж у него и многочисленным, может быть потому, что это произошло всего лишь один раз и в смысле обретения или, как выразился бы Обросов, накопления опыта свелось к рассказу, удобно легшему на душу и с удовольствием повторяемому при случае, но значащему ничего не более милой сказки. Не то было с Гефсиманским, о стоянии в котором Пастухов даже предпочитал помалкивать, а вспоминая которое, он всякий раз хотя бы мимолетно и на ходу переживал минуты самозабвения, самоотвержения, там, в скиту, всегда у него доходящие до глубокого, полуобморочного погружения в пучину мыслящего мрака. В редакции велась им война с неопытными, бездарными, несчастными авторами, даже и ворующими у других с какой-то смирной бессознательностью, как бы при свете очень слабого понимания, что брать нельзя, но раз нет своего, то нет у них и иного выхода, кроме как взять ненароком. Их созидательная потенция не поднималась даже до работы с разными источниками, из которых ловко можно было бы составлять какие угодно комбинации собственных сочинений, это уже казалось им сложным ухищрением, и они трудились почти всегда с одной какой-нибудь книгой, списывали с нее, а когда вооруженный многими знаниями Пастухов уличал их, размахивая именно употребленной ими книгой, они с подкупающим простодушием обрисовывали ему свой творческий метод именно в том его виде, в каком он и существовал, или прямо ссылались на тот факт, что другого источника у них под рукой не оказалось, а то бы они взяли и из него. Пастухов хищной рыбиной плавал среди нагромождаемых на редакцию комбинировал по-своему, создавал некие новые словесные калейдоскопы и вообще новые статьи, которые только что оставались под именами своих уже ставших мнимыми авторов, и ему это, в сущности, нравилось. В редакции он чувствовал себя на своем месте и порой торжествовал, сознавая свою власть над толпой едва различимых между собой писак. А дома он страдал. В отчаянии оттого, что люди, имеющие с ним дело, пишут отвратительно, он цеплялся взглядом за книги на полках, на столе, на шкафах и просто на полу, и это отчасти приводило его в чувство, напоминая, что в мире вообще-то немало и тех, чьему умению писать остается лишь позавидовать. Пастухов горевал над своим природным непоправимым неумением. У него не было благородной и спасительной мысли о накапливаемом опыте, который пригодится в работе на более высоких уровнях космической многоэтажности. Он писал неплохо, вел, кстати сказать, в своем роде занимательный дневник писателя, пробовал себя в рассказах, которые затем отправлял в стол, иногда публиковал в своем же журнале дельные статьи, пестрящие средствами многих источников, но и струящие некую оригинальную мысль, - однако все это было, по его собственному внутреннему сознанию, слабо и бледно в сравнении хотя бы только с тем, что даже сам он испытывал над бездной в Гефсиманском скиту, когда стоял возле тихих могил угомонившегося там величия. Так что наибольшие успехи на литературной ниве Пастухов пожинал в борьбе за пристойный вид чужих сочинений. Еще он мыслил себя пропагандистом, человеком, который знает великое множество славных русских имен, ныне незаслуженно забытых, и хочет обратить на них внимание читающей публики, а потому в своих статьях злоупотреблял нарочитым упоминанием их. Порой он |
|
|