"Михаил Литов. Почти случайное знакомство " - читать интересную книгу автора

почувствовала себя тогда на редкость красивой, совершенной, демонический,
роковой, я же видел, что она, когда мы прощались, стала даже словно выше
ростом, а ее глаза сияли тем особенным женским блеском, который ставит
заслоны, но и завлекает. Я праздновал победу. Мне представлялось, что я
достиг гораздо большего, чем она могла понять и выразить своим только
начинающимся бабьим чутьем. Я потирал руки, празднуя свой успех.
Однако я сознавал, что все это крайне коротко и не может продолжаться
дальше, что этому некуда продолжаться. Она почерпнет из случившегося все
возможности каких-то открытий и откровений, поварится в них, переживет и
переступит через них, как через испытанное и отжившее. Она развивается, и
этот факт сам по себе выглядит убедительнее, серьезнее, мощнее, чем мое
стремление скоро и ловко пробежать свой остаток жизни под сенью ее красоты,
под шумок легких, приятных ей разговоров. Я пытался обрести серьезность и
настоящее, не только в полумраке каких-то кафе возникающее страдание из-за
ее молодой, свежей красоты, думая, что так вернее пойму в ней дочь,
человека, нужного мне для удовлетворения чувства рода. Но я мог только
отвлеченно восхищаться этим чувством, а если мне и удавалось уловить его в
себе, то я тут же начинал как-то уж слишком монотонно размышлять о том, что
молодость и свежесть нельзя обижать, что юную красоту надо оберегать в ее
хрупкости и кратковременности. Я полагал, что красота Машеньки помогает мне
лучше и глубже осознать все ее существо как именно рожденное быть моей
дочерью, и это как-то впрямь соответствовало некой правде и
действительности, но представить себе, что я говорю это с постоянным
возбуждением и подлинным восторгом, как говорил тогда в кафе, я не мог,
потому что слова скоро обрывались в сознании моей вины перед ней. Я
подумывал и о том, как бы с некоторым размахом пафоса и величавости
оставить ей в наследство мои знания, мои мысли и чувства, завещать ей мою
библиотеку, но эти мечтания почти мгновенно упирались в тупой материализм
того моего долга, который я ей уже никогда не верну. Я знал, что исправить
содеянное у меня нет никакой возможности, что я человек конченый в смысле
практики, которой только и можно было поправить дело. Если что-то и можно
сделать, так разве что лишь нечто идеальное, метафизическое, не
исправляющее материи, но дающее некое удовлетворение духу, идеальным,
религиозным потребностям человека. Я начал воображать, что и у Машеньки
имеются эти потребности; они у меня до того возросли, что я уже не мог
обходиться без представления, что и она охвачена той же страстью и
достаточно мне сказать слово, открыть правду, чтобы она закричала не
обобранной девушкой, не от ужаса и горя утраты, а в восторге приобщения к
высшим ценностям. Я решил все рассказать ей, покаяться в своем поступке и
особенно очернить заграницу, ради которой я украл у нее драгоценности. Ведь
полностью выходило, что какие-то чуждые нелепые приманки толкнули меня на
преступление, и я теперь хотел разъяснить дочери, что никогда не следует
воображать, что лучше там, где нас нет. Но начинать приходилось все же с
себя, и это было самое страшное, но я полагал, что окончательно решился, а
там будь что будет. А главное, мне нетерпелось пережить некую страсть,
безумие, вопли, даже всхлипы, я обдумывал слова и фразы, которые скажу ей,
и старался заблаговременно придать моей будущей речи отрывистость и
некоторую бессвязность, вкрапить многоточия и восклицания, заразить ее
изначально учащенным дыханием и резкими жестами, в общем, я думал
обустроить все так, что она толком и не поймет состава моего преступления,