"Михаил Литов. Почти случайное знакомство " - читать интересную книгу автора

соображением, что нечто подобное предполагал, но даже и сразу вынес
определение Пастухова как непотребного человека, хотя понимал, что как
книжник этот человек ему все же необычайно близок. Мысль о пастуховской
непотребности была, в сущности, чисто внешним движением, как если бы
Обросов надел судебную мантию и не слишком задумываясь, почти беззаботно
вынес приговор. Он не очень-то вдавался, насколько в действительности велик
грех Пастухова, грех ли это вообще, более того, он мог бы даже и оправдать
того, когда б убедился, что все те вещи и явления, о которых Пастухов ему
поведал, действительно таковы, какими рассказчик их описал. И все же
неприятен был ему именно чересчур личный характер пастуховской исповеди,
именно то, что Пастухову вдруг взбрело на ум как-то слишком сближающе
погрузить его в свои интимности. Впрочем, случилось вот что: перед глазами
Обросова во весь рост встал раскрывший свою интимность Пастухов, и это было
нехорошо, скверно, в некотором роде даже страшно. С другой стороны, это,
воздействуя на рассудок Обросова, не затрагивало его души и тем более
сердца. И тогда его разум принял решение: Пастухова - забыть.
Или вот еще то обстоятельство, что Пастухов обошел московские книжные
лавки в поисках церковной истории Толстого и наконец взял эту книгу у него,
Обросова, но с тех пор так и не удосужился раскрыть ее, - оно сильно
Обросова раздражало. Оно было посильнее, чем если бы Пастухов взял у него
деньги и обманул с возвращением. Это обстоятельство заставляло Обросова
усматривать черты наивности в облике Пастухова, оно вводило Пастухова в
круг людей, с которыми Обросов заведомо не хотел иметь никакого дела, а это
обширный круг, нечто вроде области, к которой Обросов относил все сугубо
мирское, грубо материалистическое. Сам он не был ни идеалистом, ни
материалистом. Он отошел от мирского, но не пришел вполне к тому, что
обыкновенно называют духовным, порвал, можно сказать, с атеистами, но
отнюдь не ударился в религию. Для многих было бы странной новостью узнать,
что Обросов ходит по монастырским лавкам, скупает книжки профессоров
духовных академий и духовных писателей и затем жадно и восторженно читает
их, но для самого Обросова в этом не было никакой странности, ничего
противоречивого. Его предположение о вероятии писательской работы в другом
мире, более высоком по степени своего развития, не было религией, поскольку
не вписывалось ни в какие догмы и каноны, но сам Обросов был человеком
несомненно религиозным, во всяком случае считал себя таковым. Он
действительно накапливал опыт и определенным образом готовился к будущей
плодотворности, т. е. на тот случай, если ему и впрямь повезет с
продолжением существования в каких-то более высоких сферах, - отсюда и
увлечение литературой едва ли не в целом, в том числе и той, профессорской.
Неправильно думать, однако, будто он лишь вычитывал и впитывал, никак не
воодушевляясь, напротив, он воодушевлялся порой до необычайного, хотя
происходило это все же чаще всего в противовес скуке, какую навевало на
него неизбежное общение с людьми из области мирского. Благодаря умению
находить такой противовес, изгонять скуку, вообще довольно-таки ловко
балансировать на грани между мирским и духовным Обросов жил неплохо и даже
по-своему уютно.
Казалось бы, как тут обойтись без смятения, как не измучиться выбором
между тем и другим? А Обросов фактически не мучился. Иногда только он вдруг
начинал метаться, иногда только его одолевала тяжесть и проза мира или
слишком брала за живое необходимость жить среди чуждых, необразованных,