"Михаил Литов. Не стал царем, иноком не стал " - читать интересную книгу автора

козырьками лестниц и служебных зданий, с ненавязчивой прелестью
изукрашенных, подействовал на него с изначальной успокоительностью. Здесь
не предвиделось надобности чужому бороться с чужим; территория принимала
Милованова. Но было в этом и что-то усредняющее. Словно мыши свое, женское,
пищали у лотков Зоя с Любушкой, и Милованов, хотя и издали, взглянул на них
свысока, как если бы на что-то путающееся у него под ногами. А все же, как
пошли от церкви к церкви, тотчас оно и сказалось, что от усредненности уже
не избавиться и идти Милованову, хочет он того или нет, этаким середнячком.
Как это получилось, он не знал. Но это в некотором роде мешало. Он вполне
мог сосредоточиться, понять расставленные в музеях экспонаты, влюбиться в
те или иные из них, но все - до какого-то предела, за которым непроглядно
виднелось еще много всего уже недостижимого для него. Он и всю внутреннюю
панораму кремля, прекрасно сознавая ее великолепие, был неспособен охватить
целиком, как бы в готовом для запоминания виде. Его мучило, что ему не
удастся заполнить память всеми кремлевскими изломами, переходами, взлетами
и очертаниями в небесной вышине и что это уже твердо определено и иначе
быть не может. Но мучило это прежде всего потому, что он знал не совсем
понятным по своей природе, но уверенным знанием, что сюда больше никогда не
вернется, а значит, у него никогда и не будет основательного и
окончательного понимания этого кремля во всей его целостности. А в
остальном Милованов, усредненный, довольно спокойно воспринимал свою
неожиданно выдвинувшуюся на передний план ограниченность.
И как в легком тумане шел он от коллекции резных церковных скульптур,
вызывавших в памяти виденное в католических храмах, к коллекциям икон и
картин первобытной эпохи нашей светской живописи, бубенцов, посудных
наборов, вообще откопанных в первобытных слоях черепков и костей. Обычно
Милованов был водителем у них в подобных экскурсиях, а тут Зоя и Любушка,
каким-то образом соображая лучше, вели его. Все было своим, родным, даже
наивные и полудетские портреты господ и купцов двухсотлетней давности,
которые Милованов, как большой мастер, в сущности не мог воспринимать
всерьез, поскольку на них и лица сказывались оснащенными глазками
тарелками, и руки представали вывернутыми с отвратительной карикатурностью.
Но оставались эти вещи, со всем заключенным в них искусством, вне
миловановских интересов, как если бы где-то существовали подобные, но
гораздо более высокого ранга, перед которыми только и мог бы он теперь
склониться в подлинном восхищении. А между тем здесь при всех повторах и
сходствах был именно свой исключительный мир, и потому Милованов и
чувствовал каждое мгновение проделанный сюда путь, даже его физическую
протяженность, что по-настоящему он еще в эти пределы и не прибыл, не
вступил. И ему уже отчетливо представлялось, что он мог бы куда более
концентрированно войти в искусство и его истины, не выезжая из Москвы.
Далек был Ростов, а княжество Ростовское и вовсе терялось в неизреченных
лабиринтах. Может быть, разгадка заключалась в том, что уже не существовала
исконная ростовская жизнь и остаткам ее приходилось лишь скромно
уподобляться тому, что бывало и в других местах. Милованову рисовалось, как
он дома сидит в своей комнате под настольной лампой, вычитывая у
излюбленного Садовского стилизаторскую старину, а ростовские обыватели той
самой старины призрачно пошевеливаются в сумрачном отдалении на своих
неловких, неудобных портретах и в таинственном полумраке бесшумно
раскрываются на удивление маленькие царские врата, пропуская в никуда целое