"Семен Липкин. Записки жильца" - читать интересную книгу автора

университета, но оказалось, что изменилась жизнь, а не он, Миша Лоренц.
Жаркий август догорал за его спиной, а здесь веяло каменной прохладой. В
напечатанном на машинке списке, прибитом рядом со старой газетой-ильичевкой,
он не нашел своей фамилии, хотя блестяще сдал экзамены: он был сыном
бухгалтера, он не имел права на высшее образование. Через год его все-таки
приняли: помогла Рашель, написавшая письмо Гриневу, члену ЦК партии.
Он не менялся, менялась жизнь, и вот уже разразилось то, чего иные в
городе пугливо ждали, смутно хотели, - война, и наш город стал
Транснистрией, и Лоренца вызвал к себе в ректорский кабинет профессор
Севостьянов и произнес:
- Юный мой коллега, я все знаю, вас недооценивали большевистские ученые
бонзы.
Эта фраза тоже навсегда врезалась ему в душу, она была сказана в тот
самый день, когда тех, обреченных, увели на бойню. На другое утро Лоренц
покинул родной город и с тех пор ни разу не был в университете.
Для иных города и дома, где они когда-то жили, люди, среди которых они
когда-то жили, - что коробка "Казбека". Пока в ней есть папиросы, коробка
кое-что значит, на ней даже иногда записывается адрес, телефон. Но вот
папиросы кончились, и коробка выброшена из кармана, из памяти. Может быть,
потому, что жизнь Лоренца, в конце концов, была не очень богата
впечатлениями (о тех месяцах в Каменце, об Анне - потом, потом), но дома,
квартиры, улицы, люди, с которыми он был едва знаком, едва связан, не
умирали в его душе, в его сознании. Они жили в нем постоянно, постоянно и
причудливо менялась в нем связь между ними. Не потому ли так часто дробилась
его мысль на десятки ассоциаций с выпадающими звеньями, и собеседнику не
всегда было с ним легко. "Золотое сердце у Миши, но как хочешь, Дина, он
все-таки малахольный", - передала ему, лукаво и ласково улыбаясь, Дина слова
мадам Сосновик. И сейчас вот закружились, заметались в нем, забились
быстрые, мелкие воспоминания об университете. Здесь пришла ему мысль (не
новая, как потом оказалось), что за ломаной линией Дунай - Припять - Висла
буква "р" не терпит за собой йотированной гласной. Лестница, на которой он
столкнулся с военруком и так постыдно-униженно выслушивал его брань. Он
помнит: "Смотрите-ка на него, строит из себя прибитого мешком из-за угла!"
Тихая, холодная лаборантская с окном в городской сад, на крышу павильона,
где за столиками ели разноцветное мороженое (увы, в научной иерархии он так
и не поднялся выше звания лаборанта), скрипучий книжный шкаф, Потебня,
Веселовский, "Die Sprache als Kunst" Гербера.
Прощай, университет, с тобой, каменным, покончено, и, кажется, навеки.
А если ты превратился теперь в кровь сердца, то кто должен об этом знать?
"Что мы с этого будем иметь?" - как спрашивают в нашем городе.
Он приближается к морю. Прежде чем свернуть по Севастопольской к
библиотеке, он садится на каменную скамью. Эта скамья существует с тех пор,
когда здесь была конечная станция трамвая. Сколько он помнит себя, не было,
кажется, такого дня, солнечного или сырого, чтобы не сидело на скамье, когда
ни придешь, два-три человека. Кто они - бездельники, зеваки, мечтатели? Не
гудки сирены, а таинственная сирена моря зачаровывала их? Здесь не сидели
няни с колясочками, одинокие женщины (парочки - только по ночам), всегда -
мужчины, когда-то в котелках и панамах, потом - в кепках, сейчас в фуражках
или шляпах. Ей-богу, главную прелесть европейских городов (они вовсе не
города-спруты, Верхарн наивен) составляют зеваки и мечтатели. Возможность