"Владимир Личутин. Вдова Нюра" - читать интересную книгу автора

того, кто мочился, узнала по городской пальтюхе с каракулевым воротником и
кривым ногам, засунутым в бурки. "Не мог Афоня Путко за угол-то встать,
жеребец такой. Двери-то мне приморозит", - отрешенно подумала она про
Афанасия Мишукова, которого на деревне и не звали иначе, как Афоня Путко.
Он вошел, у порога смял в кулак пыжиковую шапку, и болотного цвета
глаза сразу настороженно прошлись по избе: по их назойливому вниманию и
легкому шальному блеску поняла Нюра, что Путко уже под хмельком. "Дня не
пройдет, зараза, чтобы не выпить. Недаром по деревне поют: "До чего ты,
Путко, допил, до чего ты догулял, посреди широкой улицы магазин обо...ал".
Следом вошел милиционер Ваня Тяпуев, бровастый носатый парнишка с
детским румянцем на квадратном лице, в овчинной белой шубе до пят. В дверях,
наверное, ему стоять было неловко, качнулся вперед, предупредительно касаясь
рукой спины Мишукова и подталкивая его в передний угол: "Афанасий Иванович,
присядем на данный момент времени".
Мишуков прошел в передний угол и сел под образа, оглаживая седые виски,
а милиционер прислонился к ободверине да так и остался там, похлестывая по
шубе витой ременкой. Гости ни о чем не спрашивали, и Нюра отчего-то
помалкивала, таилась, полуотвернувшись к оконцу, оскребая ногтем наледь.
- Вот так, значит, ишь ты, - протянул Мишуков и снова ничего не
спросил, а Нюре было душно и тяжело, так томительно тяжело, словно впервые
подумалось, что сына нет насовсем - не вышел на двор или в лес на путик и
даже не уехал на жуткую войну - он каменно лежит в боковушке под замком, и
его вовсе, навсегда не стало. "Спрашивали бы, что ли, да и забирали
Екимушку, чего мучить меня", - подумала сдавленно, испуганно озираясь.
"Осподи, ведь все, и жить-то закоим, а?"
Но Нюра сдержала вопль и ничем не выдала своего горя.
- Да, вот так-то, - снова подозрительно процедил Афоня, устало разминая
ладонью затекшее лицо... Вспомнилось: только Мишка Крень выметнулся
озверелый из чума Прошки Явтысого, угнал упряжку в деревню, так и
пошло-покатилось гулеванье: пили до озверения, до бесстыдства, полного
обнажения и освобождения души.
"Ловко я, а?.. Затравил сволочугу. Как он живца-то моего хап. "Из-бу
за-бра-ли, а я жениться хо-чу", - передразнил Мишуков Мишку Креня. -
Сволочь, змеенышей плодить. Под корень их".
"Ты, Афоня, мудрая. Лиса ты, - соглашался ненец. - Хошь моя женка?
Э-э-э... Моя женка скусней теленка, хах-хых. К тебе приеду, твой баба - мой
баба".
"Сволочь ты, Прошка, сволочь, и все вы сволочи, - вдруг заплакал Афоня
Мишуков слезой откровенной и горькой, по-ребячьи облизывая губы. - Как они
батьку моего секли, хамло, вылюдье. Посреди улицы секли, голышом раздели и
секли крапивой... А ты, Проша, человек, хоть и самоедина косоглазая, лопата
и век не моешься, но человек, дай я тебя расцелую. Тьфу, зараза, табачину
жрешь, што ли? - сплюнул Афоня, на миг трезвея. - Я их всех... У-у-у, я им
такую кузькину мать устрою за батю моего согласно текущего момента".
Потом уж мало чего осталось в памяти у Афони: помнилось лишь смутно,
как хозяин чума таскал молодую жену за косы, вдруг приревновав к гостю, а
Мишуков отнимал, хватая Прошку за руки, отыскивал горло...
- Мишка Крень не проезжал тут? - спросил Нюру от порога милиционер.
- Нет, а чего?
- Да так, согласно политического момента, значится, контра он...