"Владимир Личутин. Крылатая Серафима" - читать интересную книгу автора

назначенное мне... Может, от гераней так душно, обволокло всего, что даже
стопорит сердце. Кто застонал, откуда стон? Неужели так заполнялось все во
мне любовью, что я застонал?
Бархатная штора откачнулась, голос чей-то позвал, но, видно, так
напряжен был я, что дрожь испуга пронизала всего, и больно толкнулось
сердце. Она (супруга) стояла на пороге в сером, словно бы деревянном халате,
рукою капризно и вызывающе держалась за ободверину, силясь стоять ровно, не
косоплечиться, но правая короткая нога напрягалась, натягивалась в икре, и
пальцы цепенели в натуге. "Ты сегодня ляжешь спать? - сухо спросила Она,
подозрительно осматриваясь. - Что ты бродишь, как нечистая сила?"
Хотелось ее оборвать, наорать, но взгляду бросилась оцепеневшая
короткая нога, худая в икре, и стало жалко жену. "Иди спи. Надзиратель, что
ли..." - постарался сказать мягче, но получилось через такую натугу, словно
бы каждое слово добывал из себя. А Она не уходила, уже уловила в муже
новизну; в последние дни, вернувшись из Слободы, он преобразился, как
меняются влюбленные: что-то осветилось в человеке, он окрылился, порывист и
подвижен, ему не спится, и смутная улыбка часто вспыхивает на лице, не
предназначенная Ей. Стылость ослабла в глазах, и проявился в них талый
коричневый блеск. И Она, ревниво тесня в себе обиду, еще раз оглядела Его и
нашла новым и почти интересным. Даже прическа иная: зачем-то каждый вечер
перед сном мочил волосы, обычно распадавшиеся на две волны, и обтягивал
носовым клетчатым платком, связывая его надо лбом. Сегодня Он без клетчатого
платка, вороной волос плотно уложен слегка набок, волнисто подобран на
висках, а над толстой губой наметились рыжеватые стрельчатые усы...
"Ну чего глядишь, не видала?" - отвернулся к окну, высунулся по плечи,
слышал затылком, как потерянно топталась Она на пороге. "Ну иди же, иди", -
повторил с тоскою, но и радости особой и душевного освобождения не
почувствовал, когда услышал, как удаляется Она, будто крадучись, а после
долго шебуршит крахмальными простынями, зарывается в высокие пуховые перины,
доставшиеся от матери в приданое. И, снова оглядев себя как бы со стороны,
невысоконького и костлявого, по самые плечи вывалившегося в светлое ночное
окно, я снова удивился странному своему присутствию в этом доме: словно бы
не сам и ставил его, надрываясь до тупой боли в пояснице, словно бы не я
собирал по берегу плавник, а после на лодке тянул под деревню и выкатывал по
слегам в штабель, чтобы продуло лес морским ветром, пообвялило; вроде и не я
обхаживал каждое бревно топором и рубанком, кантуя его до стеклянной
гладкости, чтобы дольше стояло, чтобы не брал его ни дождь, ни грибок, ни
усталость, точно намеревался жить здесь вечно и род свой выпестовать. Может,
так и думалось в душе-то, но не так случилось. И сейчас лишь гостем понимал
себя в этой избе, человеком, случайно сюда забредшим середка ночи в поисках
приюта. А ведь как радовался, когда окладное осилил: под каждый стояк,
заботливо осмоленный, кидал по гривеннику на счастье, после и косушку разбил
об угол, суля кораблю долгое плаванье (но об тот ли? - вот сомнение), и с
соседом распили бутылку. И жена возле суетилась, что-то поддакивала, сияла
плоским лицом, играла соболиными бровями, какие-то закуски подавала: и не то
чтобы милее иль красивее была она тогда, но казалась необходимой и
единственной, с которой смиряются и привыкают часто до самой гробовой доски,
и под самый закат почти влюбляются, так далеко заходит эта странная игра;
будто побаиваются, а вдруг придется встретиться и Там, где жить вместе в
бесконечной сваре и злобе - грешно и страшно.