"Михаил Левитин. Еврейский Бог в Париже (Повесть) " - читать интересную книгу автора

купе, расплескивает чай от неожиданного толчка и уходит не извиняясь, когда
мимо твоих дверей начинают идти цепочкой в туалет и вагон-ресторан люди, до
которых нет никакого дела.
Посвящу-ка все, что пишу, одному свободолюбивому пони, кто меня осудит?
А он не прочтет.
...Заиграло солнце, тени лыжников на снегу, тесно от теней, пройти
невозможно. А сами лыжники? Куда они делись? Проскакала лошадь, неожиданная
зимой, копыта, как стоптанные шлепанцы, а за ней, не поспевая, в конце аллеи
пони, брыкается, ржет, отплевывается, мотая головой, неукрощенный, маленькая
наездница злобно усмиряет его ударами пяток по крупу, а когда они наконец
поравнялись со мной, слышу, как она говорит, то ли мне, то ли ему: "Да
заткнись ты!"
Посвящаю пони, которому сказали: заткнись.
В Польше нас зачем-то пересадили в неудобные вагоны, наверное, чтобы мы
не очень о себе воображали, и вышедшие в Варшаве русские, прощаясь, сказали,
чтобы деньги и прочее, что у нас есть, мы не выпускали из рук, потому что
поляки воруют.
Сколько живу на свете, все жду, когда же меня наконец обворуют поляки!
Но она, кажется, поверила и прижала к себе детей.
И, как обычно, ее красота оказалась пропуском в рай. Поляки ощупали всю
ее глазами, но наши чемоданы им все равно понадобились, и они долго в них
рылись, поглядывая то на нее, то на меня.
Кто бы объяснил им, что нашла во мне эта великолепная пани?
- У тебя шерстка даже в носу,- говорил сын, поглаживая меня.
- Это внутри меня, лысого, живет волосатый-волосатый человек,
отшучивался я.
Ничто не предвещало Парижа, нас обыскивали как обыкновенных транзитных
пассажиров, переехавших из одной криминальной страны в другую, без всякой
снисходительности, как дворняжек, в нас искали вшей, в таких, как мы, за
жизнь не могли не расплодиться вши, ее красота только подтверждала правило -
не верить всему, что прибывает с той стороны, обобрать нас как липку, как их
самих обобрали за несколько столетий.
Я таможенникам очень не нравился, и они рылись в наших чемоданах
особенно долго, пока я не вручил одному из них сто рублей, а на просьбу дать
еще свернул пальцы в фигу.
Она следила за моими манипуляциями недоверчиво, не верила, что из этого
может выйти путное, ей не приходилось бывать здесь раньше, стоять в
Майданеке посреди ангара, с потолка которого через распылители еще
каких-нибудь сорок лет назад сыпался на моих соплеменников "циклон Б", и
стоки по углам ангара готовы были принять их кровь и нечистоты, а я стоял и
видел, что сквозь щель в ангар пробивается редкое солнце, к которому,
наверное, рвалась их душа, умирая.
Так что я побывал в Майданеке одним люблинским летом, и он вспоминается
мне, как музыка. Только я не могу эту музыку записать, потому что не знаю
нот и нет у меня сердца, которым это все записывается.
Она не могла это знать, потому что не была в Майданеке и потому, что
Майданек не Париж, в который я их вез, здесь бы мы ничего не решили, здесь
все было решено за нас. И я попрощался с Польшей навсегда, как только
выбрался оттуда.
Я мог бы все это рассказать своим детям, но решил их не пугать, да и