"Леонид Максимович Леонов. Взятие Великошумска " - читать интересную книгу автора

подпечье. Слишком много слов было напихано как попало в это письмо; столько
слов, что любой полдень затмить и опечалить хватило бы этой черноты.
Указанное обстоятельство охранило письмо от немецкой цензуры, но оно же
заставляло и Куковеренкова запинаться, тем более что он сразу переводил
по-русски. Наконец сверчок пискнул еще раз и затих, также приготовясь
слушать послание из неметчины.
- "Здравствуйте, родные, кто меня еще не забыл. Я жму твою праву ручку,
мамо, и поклон всей милой, сколь глаза хватит, Украине. Сестрице Одарке мой
скучный, далеко крайний привет. И братику Кузьме широкосердечный привет
тоже. И спасибо, что послали сапоги, а то порвались чеботы мои, и работа
мокрая, [207] но только я не получал. Хоть дают мне двенадцать марок в
месяц, но ничего не купишь, окромя ситра. Я пишу тебе, мамо, что немножко
запух весь и живу хорошо. И снилось мне два раза, что выстроили новую хату,
и будто идут коровы из нашей улицы, стадо в поле идет. И тут все поле
превратилось в гробовище. Ты стоишь одна, мамо, и ни травки кругом, ничего
нет".
- Хорошим слогом писано, - взволнованно отметил генерал и повернул
голову к молодке. - Это, значит, и есть дядька?.. Сколько ему лет, дядьке?
- Семнадцатый с покрова, - отвечала молодая, по-бабьи подпершись рукой
и внимая письму как новинке.
Черная струйка копоти вилась над гильзой, как и несложная нитка
повествованья. Кашлянув и как бы подстроив сбившееся горло, Куковеренков
ловко провел пальцем по огню, смахнул нагар и тем прибавил свету. Все
молчало, только из рукомойника у двери размеренно капала вода. Сейчас все
эти люди принадлежали к одной семье Литовченок: заезжие шоферы, генерал,
перед которым стыли разогретые бобы со свининой, вологодские с суровыми
лицами мужики, татарин Алексей, соломинкой в раздумье подметавший пол, - и
самые боги, выглядывая из бумажного цветника, - силились вникнуть в эту
протяжную, как песня, жалобу.
- "Живу, только и думаю про Украину, - писал дальше мальчик
Литовченко. - А нельзя мне тут жить и гулять. Как вспомню все, и как братик
Тимофей суму мою нес, и как мамку ударили, так и плачу. Тогда я побежал к
вам, но меня поймали. Дали двадцать пять по голому телу, а потом морили
голодом, но недолго, мамо. Я опять побежал, в темноте бежать хорошо; тогда
поймали меня еще, а я ничего, только бы не убили. А как узнал я про смерть
Тимофея, все продал с себя, купил ведро картошки и ситра ведро и пил, три
дня лежал бесчувственно, поминал старшего братика Тимофея в городе Берлине.
Меня палкой тычут, как зверя, чтоб на работу шел, а я лежу, не могу идти,
плачу. А город Берлин разбит чисто, хуже Киева побит. И детей не видать, и
людей мало".
Пока звучал этот вопль издалека, генерал допил [208] чай, куда украдкой
капитан долил на четверть рома. Да тут еще две девушки из полкового
медсанбата принесли генералу сухие шерстяные подвертки, заказанные
капитаном. Ногам стало легче и теплей, и на душе сделалось так, будто давно
живет здесь; генералу казалось, например, что во всех мелочах знает этого
усача, добровольного устроителя нынешнего чтения. Наверно, это был старый
солдат, которому вторично в жизни пришлось обороняться от немца; и смертно
надоела ему вековая угроза, что придут и разорят дотла его достаток, и решил
покончить с нею разом и, посетив дом врага, показать ему военное лихо во
всей его страшной красе. Он затем и обращался то словом, то взглядом как бы