"Дэвид Герберт Лоуренс. Англия, моя Англия " - читать интересную книгу автора

и лишь изредка заходил посидеть два-три часа, два-три вечера подле лагерного
костра, подобно Измаилу в загадочном и напряженном молчании, и глумливый
голос пустыни отвечал за него из глубины его молчания, ниспровергая все, что
стоит за понятиями "семья" и "дом".
Его присутствие было для Уинифред мукой. Она молилась, ограждая себя от
него. От этой зарубки поперек его лба, от затаенной недоброй усмешки, то и
дело пробегающей у него по лицу, а пуще всего - от этого его торжествующего
одиночества, от Измайлова духа. От красноречивой, точно символ, прямизны его
гибкого тела. Одно то, как он стоял, такой неслышный, ненадежный, точно
прямой, напруженный символ жизни,- одно противостояние этого налитого
жизнью тела для ее удрученной души было пыткой. Он ходил, он двигался перед
нею как упругое, живое языческое божество, и она знала, что, если он будет
оставаться у нее на глазах, она погибла.
И он приходил и вел себя как дома в ее маленьком доме. Когда он бывал
тут, неслышно, как он умел, двигался по комнатам, ее охватывало чувство, что
великий обет самопожертвования, которому она добровольно подчинила свою
жизнь, ровным счетом ничего не стоит. Одним лишь своим присутствием в доме
он ниспровергал законы, по которым она жила. А что он предлагал взамен? Вот
вопрос, от которого она лишь укреплялась в своем отступничестве.
Ей было мучительно мириться с тем, что он рядом,- видеть, как он ходит
по комнатам, слышать его высокий звучный голос, когда он разговаривает с
детьми. Аннабел просто обожала его, и он дурачился, поддразнивая девчушку.
Младшая, Барбара, держалась с ним неуверенно. Ей он с самого рождения был
чужим. Но даже няня, и та возмущалась, видя, как сквозь прорехи в его
продранной на плечах рубашки просвечивает тело.
Уинифред считала, что это просто еще один способ уязвить ее.
- У тебя есть другие рубашки, Эгберт, что ты ходишь в этой, старой,
ведь она вся порвалась,- говорила она.
- Ничего, могу и эту доносить,- отвечал он не без коварства.
Он знал, что она ни за что не вызовется починить ему рубаху. Она не
могла. Да и не хотела, правду сказать. Разве она не дала себе зарок чтить
иных богов? Как же можно было им изменить, поклоняясь его Ваалам и Астартам?
Сущей мукой ей было видеть его, еле прикрытого одеждой, как бы
ниспровергающего ее и ее веру, подобно новому откровению. Точно языческий
идол, осиянный светом, он был призван сюда ей на погибель - светозарный
идол жизни, готовый торжествовать победу.
Он приходил и уходил - она все не сдавалась. И вот грянула война.
Такой человек, как Эгберт, не может пуститься во все тяжкие. Не может
предать себя растлению. В нем, истом сыне Англии, говорила порода: такой,
как он, даже при желании не мог бы исповедовать низменную злобу.
И потому, когда грянула война, все существо его безотчетно восстало
против нее - восстало против побоища. Он не испытывал ни малейшего желания
идти побеждать каких-то иноземцев, нести им смерть. Величие Британской
империи не волновало его, и слова "Правь, Британия!" вызывали разве что
усмешку. Он был чистокровный англичанин, совершенный представитель своей
нации, и не мог, оставаясь верным себе, исполниться воинственности на том
лишь основании, что он - англичанин, как не может исполниться
воинственности роза на том лишь основании, что она - роза.
Нет, Эгберт положительно не испытывал желания разить немцев во славу
англичан. Различие между немецким и английским не было для него различием