"Евгений Борисович Лапутин. Студия сна, или Стихи по-японски " - читать интересную книгу автора

Сначала они приехали в центральную часть Манхеттена, который принял их
совсем негостеприимно, едва не придавив тушей какого-то самоубийцы,
выпрыгнувшего из окна небоскреба.
Далее они спустились под землю и с многочисленными пересадками, с
замиранием поезда в темноте туннеля долго ехали в Бруклин, сентиментально
считая, что именно бульканье океана будет наилучшим аккомпанементом для их
романтического настроения. В вагоне они по обыкновению держались за руки, и
лишь легкого сжатия пальцев хватало одной из них, чтобы другая обратила
внимание на то, что занимало внимание первой. Например, спящий, свесивши
голову на грудь, толстяк с пудинговыми щеками, начинавшими при движении
вагона дрожать, будто он решил наскоро прожевать что-то мелкое. Или вдруг
выглянувшая мордочка хомяка из нагрудного кармана пиджака человека с
бухгалтерской внешностью: сестры, не сговариваясь, прыснули, представив, как
зверек, занявший место авторучки, может быть вместо нее по оплошности и
использован.
Внимание, читатель, сейчас они встретятся. Пока Эмма и Ю спускаются с
железных ступенек станции, Адам Пикус на своем синем "олдсмобиле"
подчиняется огромному изумруду, зажегшемуся в нижнем окошечке светофора, и
тихо, поскольку торопиться ему совершенно некуда, трогается с места.
Траектории их судеб вычерчены таким образом, чтобы быть пресеченными
ровно в три пополудни на тротуаре у парикмахерской напротив станции сабвея в
сердцевине горячего Бруклина.
Эмма, будто бы предчувствуя встречу, посмотрела на свои часы (бывшие у
них одними на двоих) и увидела, что до абсолютно прямого угла остается еще
несколько миллиметров.
Повторим имя - Адам Пикус. Повторим еще раз, но уже по-русски: Адам
Янович Пикус. Именно так его называли, когда он обитал (более тридцати лет
тому) в обожаемой им Москве, но потом все завертелось, закружилось, какие-то
все эти невероятные случайности и стечения обстоятельств. Обмороженное
стекло вагона опускалось с трудом, но он успел высунуть голову и,
перекрикивая невыносимый железнодорожный грохот, ерничая от страха и
отчаяния, громко попрощаться и с этими самыми березками, и с засахаренными
от мороза полустанками, и, конечно, с Москвой, оставшейся где-то там,
позади, в огромном пылающем небе.
Потом сразу была почему-то Женева, после которой, так и не успев
щегольнуть обветшалым со школьной поры французским, Пикус очутился в
каком-то там Бурге - городе, судя по языку окружающих и стрелке на
центральной площади с указанием расстояния до Берлина, несомненно, немецком.
Его память, жадная, по его собственному выражению, как губка, тот
период жизни (может быть, благодаря бесконечным застольям) ничего в себя не
впитала, и впоследствии Пикус, как ни отжимал ее, так и смог получить в
ответ ни капли хотя бы одного события. Сохранилась фотография: он с
папиросой во рту, перекошенный от бечевы дыма, которая, собственно, и
удерживает противоположный от губ конец папиросы, обнимает складчатую талию
какой-то женщины с невнятным и маловыразительным лицом. Та преданность этому
снимку (он не согласился бы расстаться с ним ни за какие деньги) и то
изумление, с каким он все эти годы вглядывался в него, объяснились тем, что
Пикусу были совершенно неведомы подробности этой съемки, и поэтому со
временем карточка стала считаться им фотографическим отпечатком одного из
собственных сновидений.