"Эдуард Самойлович Кузнецов. Дневники (Во время первого пребывания в трудовом лагере в 1967) " - читать интересную книгу автора

буйствовать, требуя врача. Ежедневно он оглашал тюремный двор воплями из
окошка: "Свободу Манолису Глезосу!", А иногда кричал: "Убили немцы брата
Федьку - и выпить не с кем" или истошно острил: "А сегодня баланда-то
жирная! Это повар за х... держался, в котле руки мыл!". Не было такой
недели, чтобы надзиратели не избивали его до сине-зеленого состояния,
частенько доставалось ему и от сокамерников, жизнь которых он превращал в
муку уже одним фактом своего присутствия. После побоев он утихал на
день-другой, а потом все сначала. Я впервые столкнулся с ним на потьминской
пересылке в 62 г., когда я еще только ехал в лагерь после суда - конечно же,
во власти популярных иллюзий о заключенных вообще и о политзаключенных в
особенности (в русской литературе "несчастненькие" и "борцы", как правило,
идеализируются - ведь ореол мученичества почти синоним святости в системе
понятий, предполагающей в качестве одной из аксиом убеждение, что постижение
глубинных истин и очищение даются преимущественно через страдание). Зашел я
в крохотную камеру - метра 3 квадратных, - смотрю на нарах лежат двое - оба
в коросте грязи, кругом какое-то тряпье, окурки, плевки. Ну, думаю, по
ошибке меня к уголовникам бросили. Они молчат. Спрашиваю: "Я, наверное, не
по масти попал?" "Я Аденауэр, - хрипит тот, что почумазее. - А это
Коля-дурак; не обращай на него внимания. Садись, хлопец". Да нет, у меня
58-я... наверное, меня по ошибке к вам - сейчас разберутся..." "У нас тоже
полета с восьмерой", - утешил меня Аденауэр. Коля (фамилию я его
запамятовал; знаю только, что отсидев свой червонец, он был в день
освобождения препровожден в сумасшедший дом) оказался-таки и впрямь
дураком - мрачно-молчаливым маньяком, преследуемым "жидо-большиками",
которые собирались его отравить.
Делать было нечего - кое-как расчистив узенькую полоску нар, я улегся
меж двумя первыми в моей жизни "политиками".
Взгрустнулось. Зашевелились кое-какие подозрения... "Чего у тебя, -
спрашиваю у Аденауэра, - ухо синее?" "Чекисты, - говорит, - избили вчера".
Смотрю, он принялся что-то переписывать в тетрадь из газеты - буквы
печатные, но не разберешь, что он там пишет. Он, заметив мое любопытство,
солидно прохрипел: "Занимаюсь политикой. И тебе советую, а то будешь вот,
как Коля-дурак". Оказывается, Аденауэр переписывал "Правду" - всю подряд.
Альтернатива - стать таким, как Коля-дурак, или как Аденауэр - меня
ошеломила, и я поспешно заключив, что лагерь, очевидно, таким образом
устроен, чтобы сделать эту альтернативу единственной, впервые всерьез
подумал о самоубийстве. Но на следующий день меня перебросили в другую
камеру, и я - к радости своей - нашел в ней не сплошь Аденауэров и жертв
сионистов. *** Белкин, захлебываясь радостью, повествует о своей овчарке.
"Ложись! - ложится. Ко мне! - ползет". Для таких, как он, собака - это
возможность командовать, он любит в собаке беспрекословную, рабскую
верность. Не это ли и все прячут за возведением собачьей службы в символ
высочайшей верности? Совсем иное, когда ребенок не только ездит на жучке, но
и пытается катать ее на себе. У Цветаевой нормальный ребенок скорее убьет
гувернантку, чем собаку. Похоже, я был нормальным ребенком, хотя ни собаки,
ни тем более гувернантки у меня и в помине не было. И тем более иное у того
(Пирогов? Боткин?), кто говорил, что хотел бы, чтобы в смертный час на него
глядели ласковые, преданные глаза собаки. *** Полная свобода в земной юдоли
невозможна, допустимо говорить лишь о степенях ее - да и то сплошь и рядом
иллюзорных. Однако предпочтительнее других то общество, где стремящийся к