"Сигизмунд Доминикович Кржижановский. Штемпель: Москва (Очерк)" - читать интересную книгу автора

Когда начинается летняя истома, даже я устаю кружить по московским
бульварам и обжигать себе подошвы о размякший и раскалившийся асфальт.
Сейчас шагать по Москве - это значит проталкивать себя сквозь отяжелевший,
с порами, забитыми пылью, воздух,- переступать через мелом по тротуарам
расчерченные "городки", внутри клеток которых с сосредоточенной
серьезностью играют дети; идти мимо весов, ждущих граждан, как означено над
весами, "уважающих свое здоровье", и мимо грязных лотков с гнилой шепталой.
Я не мешаю детям строить поперек панели их детские "городки" (пусть не
мешают и мне), к шептале чувствую отвращение, здоровья своего "не уважаю",-
а потому, пройдя лишь квартал-два, сажусь на скамью, что против бронзового
человека, и, вытянув ноги, учусь у понурой бронзы не смотреть. Иногда,
зажав покрепче веки, я подымаю лицо под прямой удар зенитных лучей (на Крым
мне не хватет червонцев, объяснять же вернувшимся друзьям, почему не
загорел, долго и скучно); а то, захватив с собой пачку книг со свежими
датами, прячу глаза под их обложки. За этот месяц я успел перелистать
тысячи страниц, и странное чувство овладевает мной, когда я стараюсь
отыскать и отчетчить себе "во имя" всего этого свежего типографского
вороха.
"Идеологии", скажем так, всех этих беллетристов-бытовиков, которые
сейчас в 90%,- заблудились, почти по-пошехонски, в трех карандашах; темы их
пляшут даже не от печки, а от станка, станок же знаком им по энциклопедии
Граната.
Все эти претенциозные крашеные обложки делают свое дело так: берут
пустоту и одевают ее, ну, хотя бы в кожаную куртку; после того как все
пуговицы на пустоте застегнуты, не знают, что дальше. Даже наиболее
талантливые, наиболее разгонистые карандаши и те в своих новеллах и романах
неизбежно влюбляют чекиста в белогвардейку, белого офицера в революционерку
и т. д. и т. д. до ряби в глазах. Повторяю: карандаши остры, глаза цепки;
за бытом установлена строжайшая писательская слежка, быт пойман в блики и
не столько зафиксирован, сколько арестован, насильно втиснут в строки.
Однако все это по фактуре настолько сложно, так ветвится и ускользает
от точного анализа, что я продолжал бы свои читательские опыты и впредь,
если бы не один чрезвычайно простой и вместе с тем четкий случай, который
вчера круто оборвал мое чтение. Возможно, что надолго.
Дело было перед вечером. Я сидел за бронзовой спиной Гоголя на одной
из первых скамей Пречистенского бульвара. Дочитав белый томик Аросева, я
поднял глаза: прямо против меня на песке бульвара играла крохотная девочка.
Рядом с девочкой, черная и разлапистая, лежала тень от дерева: ползая
пухлыми коленками по земле, девочка - не карандашом, нет, куском тупого
деревянного тычка пыталась обвести черную кляксу тени. Но к вечеру тень
ползает быстро, и не успевала девочка обвести черту от одного ее края до
другого, как тень выползала уже дальше, за обвод, тщательно вчерченный в
песок. Нянька давно уже тянула ребенка за руку, говоря, что пора кончать.
Но и девочка, и, признаюсь уж, я тоже, мы оба так увлеклись, она - ловлей
теней, я - своим наблюдальческим, почти читательским занятием, что, когда
наконец и ребенок и нянька ушли, я испытал даже некоторое чувство досады.
О. теперь я понимал эту белую книжечку, что лежала у меня меж ладоней:
она, да и все они умеют лишь обводить уползающие тени. Только. Но тени, в
отрыве от вещей, быт в отрыве от бытия; бессильны и мнимы. Ведь быт - и "я"
бытия; своим "я" он не богат. И если уж отрывать от вещи тень, от бытия