"Сигизмунд Доминикович Кржижановский. Штемпель: Москва (Очерк)" - читать интересную книгу автора

Понемногу вошло в обычай: по воскресеньям ездить в Сокольники, а в
досужные, перед сном грядущим, часы совершать культурную прогулку по "лесу
карандашей". Но лес, разрастаясь, множа и крепя свои лакированные
шестигранные и круглые красные и желтые стволы, стал захватывать все
большее и большее бумажное пространство, все большие и большие отрезы
времени. И сейчас неизвестно, чем больше гордится исконный москвич:
Сокольничьим лесом или "лесом карандашей". Московская литература -
действительно карандашная литература, не от пера, а от ломкого графита. На
Западе, да и в том же Петербурге, пишут пером, тут - нет.
Перо гибко, но твердо, корректно, отчетливо, любит росчерк и
завитушку, склонно к раздумью: то в чернильницу, то на строку. Карандаш
пишет сплошь, без отрыва, нервен, неряшлив, любит черновики: нашуршит
каракули на каракули, а там с разлету - хрясь, и сломался.
Некий брезгливый иностранец, посетив Москву еще в двадцатые годы
прошлого века, потом жаловался: "В Москве я открыл пятую стихию: грязь".
Московский глаз овладел четырьмя стихиями: он, выученик Глядеи, видит всю
овидь. емлет все, от звезд до пылинок; мир в нем слоится, как земля, течет,
как вода, сквозит, как воздух, и испепеляющ, как огонь. Но поверх четырех
стихий "пятая" - по меткому слову иностранца,- осевшая серым, грязноватым
карандашным налетом, мутной графитной пыльцой. Видят чисто - пишут грязно:
глаз зацепист - пальцы с растопырью.
У меня под крышкой пенала почти вся карандашная Москва. Выдвигаю
крышку. Содержимое на стол. Вот:
толстый сложноограненный, двухцветный карандаш: уравнен в правах с
пером, но... и на оба цвета; может: одним концом - так; другим - этак;
ломкий, но острый графит: для сохранности он у меня под металлическим
наконечником;
круглый, под скользким лаком, чернильный карандаш: уравнен в правах с
пером, но...;
пачка еще не очиненной карандашной молоди;
несколько куцых, вконец истершихся о бумагу карандашных огрызков.
Кажется, всё. Ну, будет: ссыпаю мою литературу назад: под крышку.
Всего вам доброго, мой далекий друг.

Письмо шестое

Лет сто тому назад в центре кривоуглого многоугольника Арбатской
площади стоял большой деревянный театр. Под его круглый, повисший над
белыми колоннадами купол ежевечерне собирались толпы московских театралов,
чтобы поспорить о том, чья игра приятнее: м-ль Жорж или девицы Семеновой.
Театр давно уже сгорел, спорщиков давно на рессорных катафалках
развезли по могильным ямам, там, где был помост, легли плоские камни
мостовой, и по ним, будто доигрывая какую-то длинную и скучную массовую
постановку, всё бегут и бегут люди,- и только один странно замешкавшийся
зритель все еще медлит покинуть свое бронзовое кресло в амфитеатре. Веки
его опущены; если мысленно провести из-под них зрительные оси, они ткнутся
об углы острых ног, упершихся в квадрат постамента. Зимой снег бережно
ложится чистым неисписанным листом на колени к зрителю. Но сейчас июльские
жары - белая рукопись давно уже стаяла,- и на бронзовых коленных чашечках
гиганта дерутся и чирикают воробьи.