"Александр Кривицкий. Тень друга; Ветер на перекрестке" - читать интересную книгу автора

атташе русского посольства в Париже. По должности своей общался с
крупнейшими военачальниками стран Антанты, с маршалом Фошем например. После
Октября оказал Родине серьезные услуги, отвернулся от белогвардейщины, стал
советским подданным, приехал в Союз, получил у нас звание генерала и работал
в Наркомате обороны, в Главном управлении учебных заведений. Был он красив и
элегантен.
В "Красной звезде" он больше всего дружил с Левой Соловейчиком,
вольнонаемным сотрудником отдела культуры, не слишком обращавшим внимание на
одежду и в мирное время, а в военное и подавно. Худенький Лева был статному,
величавому, по-воински нарядному генералу чуть повыше пояса, да еще
прихрамывал и потому опирался на палку. Это не мешало им подолгу
прогуливаться по редакционному коридору и весьма оживленно беседовать.
Начальник отдела Петр Корзинкин досадливо пожимал плечами:
- О чем они там воркуют часами, ума не приложу. Сделай милость, разними
их, забери графа к себе, этот чертов Соловейчик нужен мне для срочной
работы.
Так вот, в 1942 году генерал Игнатьев находился в Куйбышеве или
Саратове - не помню точно. Однажды вечером он с женой "принимал" гостей -
предстояло скромное чаепитие. Пришли давние светские знакомые. Когда-то
жизнь забросила их из Петербурга в этот город. Узнали о приезде генерала
Игнатьева и дали о себе знать, а среди них вроде бы две фрейлины
императорского двора, теперь старушки. Они давно служили в каких-то
канцеляриях местных учреждений. Ради такого случая они надели праздничные
наряды, украшенные старинными, уже пожелтевшими кружевами.
Принесли газеты, их доставляли тогда поздно, и Игнатьев развернул
"Красную звезду". Ему бросилась в глаза поэма Тихонова. Извинившись, он
прочел ее про себя, а потом выпрямился во весь свой огромный рост и,
покрывая светский щебет, гаркнул фрейлинам и камердамам:
- Бабы, смирно!
Громко и с выражением Игнатьев прочел всю поэму. "Бабы" плакали, а
старый генерал, желая скрыть слезы, ушел в другую комнату.
Вскоре после войны я как-то обедал у Алексея Алексеевича; любил генерал
самолично стряпать, знал толк в кулинарном искусстве. За кофе он поведал мне
эту историю. Спустя много лет я взялся пересказывать ее Тихонову. Он
усмехнулся, достал какую-то папку, извлек оттуда письмо.
- Игнатьев еще тогда мне написал про это, из Куйбышева. Письмо дошло в
блокадный Ленинград.
Нетрудно себе представить, какие счеты с Советской властью были у этих
фрейлин, хотя, возможно, время и примирило их с потерей былых привилегий. Но
слезы их, конечно, были искренними.
Я невольно подумал о белой эмиграции. В ее среде произошло резкое
расслоение, размежевание. Многие охотно пошли в услужение Гитлеру,
подвизались в карательных отрядах, зверствовали на Советской земле. Другие
же молились о ниспослании побед советскому оружию.
Лев Любимов - сын царского сановника, губернатора Вильно, а
впоследствии Варшавы, - проводя в эмиграции тридцать лет, вернулся к родным
пенатам, написал книжку "На чужбине", а в ней рассказал, как, слушая
подпольно московское радио - передачу о подвиге двадцати восьми героев, -
впервые глубоко задумался о своем месте в этой войне. От него я впервые
узнал и о судьбе княгини Вики Оболенской. Ее расстреляли гестаповцы за