"Леонид Костюков. Мемуары Михаила Мичмана (повесть) " - читать интересную книгу автора

духовой шкаф.
Мне не терпелось ознакомиться со стихотворением. Я по наивности
предполагал его сильно орнаментальным. Оригинал, к своему стыду, я запомнил
и пронес через восемьдесят последующих лет. Как там в
"Онегине" - стихи на память сохранились? Вот-вот.
Один мудак
Ходил не так,
Одна мудила
Не так ходила.
Уж извините великодушно.
Принимая сей поэтический бриллиант на освидетельствование, я зачем-то
нацепил на нос пенсне. В итоге чтения оно свалилось на стол, как если бы мы
снимали дешевую кинокомедию.
Далее между нами состоялся диалог, показавший немощь литературной
критики и всесилие апологетики - если вы, конечно, соображаете разницу между
этими дисциплинами.

Он (напористо разрывая скорбную тишину). Не правда ли, шедевр?

Я (в затруднении). Но... как бы сказать. Известная бедность поэтических
средств...

Он (повышая напор). А что, Спаситель, когда превращал воду в вино,
как-то особенно камлал и изрыгал мантры? Если великая цель достигнута
аскетичными средствами, разве это не возгоняет чудесности поэтического
акта?!

Я (содрогаясь и недоумевая). Но о какой цели вы говорите? Ведь с
онтологической точки зрения...
Вот тут я дал грандиозного маху. Мой собеседник с величайшей охотностью
шагнул из области поэзии в метафизическую бездну и в два счета свел к своему
произведению всю мировую историю. Получилось, надо признать, убедительно. А
употребив внутрь полбутылки коньяка
(рюмки не понадобились), футурист впал в такое исступленное
красноречие, что я всерьез испугался за свой художественный вкус.
Я уже прозревал за его четверостишием горные вершины Гете и
байроновский морской берег. Я видел бедных героев моего талантливого гостя,
несколько самобытно шагающих по заставленной столбами света лесной тропе.
Хвойные лапы качались в пьянящем сухом воздухе.
Инаковость прекрасной пары виделась мне странной и восхитительной. Я
был готов шагать вслед за ними в радостную диафрагму бесконечности.
И тут Господь надоумил меня плеснуть в пустую рюмку валерьяновых
капель. Я впитал их одним глотком - и картина мира, щелкнув, встала на
место, как вправленный сустав. Жалкие вирши вновь превратились в жалкие
вирши. Я сделался сух, как элитный порох, и мой гость постепенно исчез, как
лужа под солнцем.
Есть такие стихи, которые бегут невыразительной цепью, как взвод
разведки, а за ними угрюмо ползут танки литературной теории, этакая
подоплека поэзии. Мы пятимся перед танками - а разведчики занимают города.
Все ясно, но отчего же помнится эта поэтическая ересь без малого век?