"Виталий Коротич. Не бывает прошедшего времени " - читать интересную книгу автора

этакие простенькие мелодии, где все было ясно, а вечные категории
существовали в элементарном варианте: любовь, смерть, верность, одиночество.
Сложнейшие философские тезисы воплощались в примитивных жизнеописаниях и
кружили в воздухе, где слышны были еще громы канонад. Город распевался -
музыка у нас всегда была особенной еще и потому, что зачастую играли и пели
совсем чужие люди, не создававшие ничего даже отдаленно сходного с хором
соседей у плетня или семейным дуэтом на завалинке; у городских жителей
организуются особые братства, может быть, не всегда картинные, но зачастую
надежные и наивные; я вырастал в таких.
Мы рано научились петь песни с довольно удаленным от нас, детей,
смыслом. О том, как на фронте шли в атаку и что при этом делали дома жена и
дети; про пиратов; о том, как человек возвратился домой, а дома нет. Когда
Виктор однажды появился во дворе с очередной вариацией песни о все той же
обманутой казаками Гале, мы восприняли ее как принципиальное откровение, тем
более что песню надлежало петь хором, а никто из нас не считал себя
созданным для пения в коллективе. Песня была интересна, как только что
прочитанная книга: ее можно было пересказать товарищам, но - пересказывать
хором?
Высокое почтение к слову формировалось у меня во времена, переполненные
действием, но вызревало необратимо. Созрев, это почтение определило и
способность к противостоянию "антисловам". Мне и доселе с трудом даются все
песенные односложности, все "гей", "гоп", "ой", "ай", выкрикиваемые ритмично
и на полном серьезе. Мне всегда жаль хороших слов, вросших в плохие
предложения, как жаль бывает выдающегося футболиста, сломавшего ногу во
время игры на пляже. Любовь к Шевченко пришла потому, что поэт был умен и
честен, что все слова у него на месте, и ни одного случайного. "Кобзарь" был
и остается песней на все времена; другие же песни жили вроде того, как
сегодня живут необязательные телепередачи: светится окошечко в ящике, хочу -
загляну туда, хочу - нет. Новые сокровищницы осваивались медленнее,
возможно, потому, что Шевченко был высочайшим стартовым уровнем, а война -
густейшим фильтром.
(Уже в Париже я прочел, что каждый третий француз и каждый второй
рабочий в стране вообще не читают книжек, а восемь из десяти книг читают
лишь двадцать процентов населения. Откуда им знать про войну?
Я перечитывал Элюара, величайшего, возможно, французского поэта наших
дней, и наткнулся на сказанное им в разгар оккупационной ночи, в 1943 году;
как жаль, что у слов этих мало шансов быть массово прочитанными и
продуманными в современной Франции: "Перед лицом великой опасности, что
нависла ныне над человеком, встают во весь рост поэты со всех четырех сторон
французского горизонта. Принимая брошенный ей вызов, поэзия вновь
перестраивает свои ряды, осознает значение таившейся в ней ярости, зовет,
обвиняет, надеется".
Во все времена великих битв поэзия была на стороне справедливости.
Песня также.)
Возвращаясь по собственному следу, я вспоминаю о песнях, о том, к
примеру, что был у нас странный обычай переписывать слова: я читал песни как
уважаемый, убедительный текст еще и потому, что рано научился читать и
полюбил стихи как высшую форму исповеди. Все дополнявшее стихи казалось мне
не столь важным - как конверт для письма.
Мне надо было сказать вам все это; я хочу, чтобы понятными были мои