"Владимир Кораблинов. Азорские острова" - читать интересную книгу автора

кровавыми полосками - следами жестоких побоев на нежной розовой спине...
Удивительные картинки эти были как наваждение; они-то и мучили меня
ночами и бог знает до чего довели бы, если б однажды отец не догадался
кинуть всю пачку окаянного романа в жарко горящую печь.
Впоследствии он всякий раз, заставая меня за чтением, любопытствовал -
чем это я увлекся, и, случалось, решительно отбирал книгу. Но ведь запретное
всегда сладко, и я иной раз соблазнялся и, отыскав злополучный роман, тайком
дочитывал его. По большей части я не понимал, что же, собственно, в книге
скрыто такое, чтобы ее запрещать. Почти все запрещенное было мне неинтересно
и даже скучно.
Так с некоторым запозданием начались отцовские попытки наставить меня в
чтении. Он стал привозить для меня из города так называемые детские книжки -
Чарскую, Клавдию Лукашевич, еще какие-то преимущественно дамские
рукоделия, - про умненьких и добреньких пай-мальчиков и девочек, которые тем
только, кажется, и занимались, что совершали достойные подражания поступки;
они обладали таким невероятным количеством всевозможных добродетелей, что
крылышек им разве только не хватало, чтобы называться ангелочками.
Я рассказывал, что однажды пришло ко мне умение видеть книжных героев
живыми. Было подлинным наслаждением, забыв про все на свете, пребывать
вместе с ними, слышать их голоса, ощущать их близость, до того отчетливо,
живо воображая, что даже запахи улавливались: с Дон-Кихотом почему-то
связывался приятный запах бабушкиного сундучка; от Робинзона Крузо пахло
только что освежеванной заячьей шкуркой, от гуляки и враля пана Заглобы -
вином и луком. Это может показаться немножко смешным, но ведь так и было, и
вспомнилось сейчас потому, что к слову пришлось. Я же хочу сказать только,
что лиц мальчиков Клавдии Лукашевич мне никогда не удавилось разглядеть -
так они были одинаково безжизненны, так непомерно скучны и друг от друга
отличались тем лишь, что один щеголял в матроске с золотыми якорями на синем
воротнике, а другой носил соломенную шляпку и розовую рубашечку.
Кроме всего, сама писательница (в одной из книжек красовался ее
портрет) своей пышной прической, буфами на рукавах и припухлым,
невыразительным лицом так походила на скучную, вечно стонущую и охающую тетю
Раю, что одного взгляда на нее было достаточно, чтобы раз навсегда остаться
при твердом убеждении, что все сочиненное этой сонной, рыхлой дамой есть
скука, ложь и белыми нитками шитая нуднейшая проповедь добродетелей,
необходимых для того, чтобы я сделался умненьким и добреньким мальчиком.

Итак, специально детское чтение не привилось, и я продолжал жадно
глотать книги, написанные для взрослых.
Но мальчик уже перестал быть беспомощной щепкой в кипящем книжном
буруне: появились свои пристрастия, разборчивость, что-то нравилось больше,
что-то меньше, иное не нравилось вовсе. Мальчик заметно взрослел. Его вдруг
охватила любовь к русской истории, кру'гом чтения сделались книги
исторические, - нет, конечно, не Ключевский и не Соловьев, а Загоскин,
Мордовцев, какой-то В. Лебедев, исторические романы которого ежегодно
прилагались к журналам "Родина" и "Русский паломник".
Но почему же все-таки в старину кинуло, в древность? Думаю, родись я в
городе, где грязные, вонючие дворы с дощатыми нужниками, где вечное
тарахтение ломовых дрог и пролеток, орущие граммофоны, многолюдство вокруг
да и говор какой-то чужой, как бы не русский, - и не было бы увлечения