"Владимир Кораблинов. Азорские острова" - читать интересную книгу автора

Никто не направлял меня, круг моего чтения был самый пестрый: я все
перемалывал, мне все было интересно: и "Антон-горемыка", и "Вечера на
хуторе", и "Анекдоты про шута Балакирева", и "Камо грядеши", и
"великосветские" романы княгини Бебутовой, и даже жития святых. Правда, иная
книга оказывалась скучной, иной раз непонятной. С первых же страниц
безнадежно увязнув в трясине сокровенного от меня смысла, я тем не менее
пытался выкарабкаться, понять, одолеть неясность. В таких бесплодных усилиях
упрямо листалась страница за страницей, книга никогда не откладывалась и
обязательно бывала прочитана механически до конца, до последней строчки. Так
были без толку прочтены "Жизнь Христа" Ренана, "Откровение в грозе и буре"
Николая Морозова, и еще какие-то, теперь уже не припомню. Моя книжная
всеядность была чудовищна, в горячке увлечения я перехватывал через край.
Читал по целым дням, читал ночами, украдкой. Терпеливо дожидался, когда
засыпали родители, и тихонечко зажигал керосиновый ночничок, крохотную
голубенькую лампочку, при тусклом свете еле-еле разбирая печать. Эти ночные
чтения вконец испортили мои глаза, сделали меня на всю жизнь очкариком.
Но какие дивные дива я пережил! Какие удивительные испытал восторги!

Среди книжной мешанины, кипящим буруном захлестнувшей меня, особенно
помню десятка два тоненьких, с тетрадку, пятикопеечных выпусков-книжечек
бесконечного немецкого романа "Пещера разбойника Лехтвейса".
Каким образом это ужасное чтиво, эти нелепые книжонки в нахально-ярких
бумажных обертках попали к нам в деревню - сказать затрудняюсь. Догадываюсь,
однако, что чуть ли не от тетушки остались они, от Елены Михайловны, которая
с сыном, гимназистом Митенькой, гостила когда-то в Углянце. Дурацкий,
по-немецки сентиментальный и слащавый "Лехтвейс" однажды был обнаружен мною
в чулане, в старой, изъеденной шашелем шкатулке, битком набитой всяческим
мелким хламом, и так поразил меня своими тайнами, ужасами и злодействами,
что, как в раннем детстве (когда был потрясен дикими, несуразными каменными
страшилищами острова Пасхи), меня одолели кошмарные видения, и я стал
кричать во сне.
Ах, что со мною наделал этот пятикопеечный Лехтвейс! Как сейчас вижу
дрянную, рыхлую желтоватую бумагу его тощих тетрадок, серый, сбитый шрифт,
слепую, небрежную печать. Но обложки...
Что за обложки!
Они, конечно, были плохо нарисованы, плохо, грубо литографированы, но
как впечатляли! Черноусый злодей вонзает нож в грудь благообразного старика,
и тот с неправдоподобно вытаращенными глазами падает на каменные плиты пола,
и кровь алым, карминным жгутом дугою хлещет чуть ли не до потолка. Или -
трое в черных балахонах, на остроконечных куколях которых жутко сверкают
глазные прорези, склонились над распростертой прекрасной Лорой... И жарко
дымится огромная свеча перед распятьем... Как страшно, как жалко бедную
белокурую красавицу! Или еще вот: вздыбившиеся кони на мосту, над пропастью;
гигант в широкополой шляпе, в черной маске стреляет из длинного пистолета в
краснорожего кучера (именно, именно такой пистолет висит на ковре над
диваном у крестного!), а другой - тоже в черной маске, распахнув дверцу
кареты, с галантным поклоном встречает все ту же красавицу Лору... И уж
совсем нестерпимо, больно глядеть: подземелье, чугунное кольцо в стене и
толстая цепь, солома вместо ложа, глиняный кувшин с водой, и снова
красавица, по уже не Лора, уже другая, полуобнаженная, закованная в цепи, с