"Владимир Кораблинов. Азорские острова" - читать интересную книгу автора

сахарная глыба... И тихо кругом, и на сто верст все - снег, снег, снег... ни
следочка, ни ямочки... конфетка на снегу...
- После того - ну зачахла и зачахла, да и померла ведь в полую воду,
аккурат на Алексея божья человека...
Но померла-то зачем же? Хочу сказать, что - как же это? - так хорошо,
так чудесно все было, и вдруг - померла... Но приходит сон и неясное,
смутное шепчет что-то, и все длиннее, все слаще позевывает Марьюшка.
И я засыпаю.

И еще есть домовой. Его хоть и называют уважительно - хозяин, но
отношение к нему не очень серьезное, больше как-то в шутку. Он малый
свойский, малый-простота. Его медом не корми, дай только пошутить. Шутки
ничтожны, глуповаты: то под полом гукнет, то корчажку с молоком опрокинет в
погребе, то мышонка в мучной ларь запустит. Так шутят малые дети и
беззлобные дурачки.

Если б не заболел скарлатиной и не горел в сорокаградусном жару, едва
ли запомнилась бы смерть Льва Толстого.
Он был в моих бредовых видениях. То есть был бородатый старик, сказать
верней, его широкая, сутулая спина в поддевке.
Снов с ним перевиделось множество, но ни в одном он не обернулся, не
взглянул на меня.
Конечно, четырехлетнему, откуда мне было знать Толстого, но в те дни
все, наверно, твердили: Толстой ушел, Толстой умер... Толстой... Толстой...
Со всех газет глядел хмурый старик в черной рамке.
И тут именно навалилась болезнь, сделалось трудно глотать, и все словно
рухнуло в пропасть, ничего не стало - ни дня, ни ночи, ни папы, ни мамы, ни
Лельки, а лишь тьма, жажда, духота, неподвижность. Один он (опять-таки спина
его) слабо шевелился в своей серой поддевке, тяжело, старчески шмурыгал
глубокими теплыми калошами и все уходил, уходил... А я старался догнать его,
но ватные ноги не двигались, и я кричал в отчаянии, однако крик не
получался.
Так продолжалось - уже и не знаю сколько - много ночей и дней: серая
спина, потемки, снег рычит под глубокими, тяжелыми калошами... Но иногда он
исчезал. И тогда яркий свет больно бил в глаза, и я видел склонившееся надо
мною незнакомое бледное лицо с синими щеками, очки в металлической оправе.
Затем что-то холодное, твердое стучало о зубы, разжимало их, и в рот, в
глотку лезла, глубоко втыкаясь, черная, остро пахнущая йодом палочка. И я
кричал, прикусывал ее, давился ею... И вдруг снова наступали сумерки, и
снова сутулилась серая поддевка, шмурыгали калоши...
Выздоровел я сразу, как-то без постепенного перехода от болезни к
здоровью. Стала зима, светло от снега. За белым окном, во дворе, кричала
ворона. Первые мои слова были:
- Есть хочу...
И еще будто бы спросил:
- А где Толстой?
Конечно, этого я не помню, но так мне, уже взрослому, рассказывала
мама.
Однако откуда взялись в моем воображении эти глубокие калоши, эта
поддевка, эта плоско, смутно очерченная фигура одиноко уходящего старика?