"Александр Терентьевич Кононов. Зори над городом " - читать интересную книгу автора

и ушел в купе.
О курсистке Дзиконской Гриша слыхал. Про ее самоубийство толковал весь
город. Сперва рассказывали "роковая любовь"; потом узнали о смертельной
болезни - скоротечной чахотке; наконец, будто бы пришло запоздалое письмо:
"Отец - палач, не могу жить на свете".
Но как далеко все это было от Григория Шумова, от его новой судьбы,
которая начнется завтра!
Не только о Дзиконских - он готов был уже забыть и о встрече с
Евлампием Лещовым. Какое ему дело до этого земгусара! Скорей бы вернуться к
своим думам о Питере, к неясным планам будущей университетской жизни...
Самый университет вставал перед ним то светлым дворцом небывалой красоты, то
строгим храмом науки с величественными колоннами... Знакомое волнение
возвращалось к нему, он прошелся взад-вперед по ковровой дорожке...
Дверь на площадку рывком открылась, и на пороге возникла рослая фигура
в накинутой на одно плечо голубой шинели. В ней без труда можно было узнать
Дзиконского, бессменно - с 1905 года - служившего полицмейстером в городе,
где Гриша когда-то учился и откуда сейчас уезжал навсегда.
Да, это был все тот же Дзиконский, немного, впрочем, изменившийся: лицо
его казалось одутловатым, под глазами даже при скудном вагонном освещении
видны были лиловые мешки, пышные усы обвисли... И только молодцеватость
осанки осталась прежней.
Дзиконский шел зыбко. Поравнявшись с Григорием Шумовым, он остановился,
неверным движением откинул полу шинели, вытащил из кармана синих
кавалерийских рейтуз флягу, спросил Гришу:
- Нет возражений?
И, расправив усы, приложился к горлышку фляги.
Гриша смотрел на него с содроганием: дочь застрелилась, а он...
Кончив пить, Дзиконский погрозил Грише пальцем:
- Подумайте, до чего доводит вас, господа учащаяся молодежь, излишнее
образование. Подумайте об этом зрело.
Затем с той же зыбкостью, покачиваясь на ходу, двинулся вдоль коридора.
Скоро дверь дальнего купе захлопнулась за ним со стуком, в коридоре
теперь было пусто, все пассажиры, вероятно, уже легли, ничто не мешало
Григорию Шумову; и все-таки прежнее настроение, полное радостных
предчувствий, так и не вернулось. Он постоял, подождал. Нет, видно, по
заказу это не делается.
Что ж, придется тогда последовать примеру Евлампия Лещова!
В душном купе Гришины соседи лежали одетые: по случаю войны постельное
белье не выдавалось.
Он поднялся по лесенке на оставшуюся свободной верхнюю полку, улегся
поуютней и тут только почувствовал, насколько устал за сегодняшний день;
что-то необычайно хорошее - неясно, как бы в утреннем тумане, - начало
возникать перед ним; надо было непременно разглядеть, что именно,
припомнить, но ничего не припомнилось - сон властно овладел им.
Проснувшись, он поспешно, будто боялся опоздать - не пропустить бы
чего, - отдернул висевшую у самого изголовья плотную занавеску; окошко было
уже не черным, а серым. Еще рано.
- Д-да... Такие-то дела, - без особого удовольствия услышал он знакомый
голос.
Евлампий лежал на соседней лавке и тоже не спал.