"Сидони-Габриель Колетт. Сидо" - читать интересную книгу автора

вершине витой колонны тяжелого литья, которую он обхватил за мясистую ляжку,
будто всю жизнь только и делал, что лазил по кокосам, и там, раскачиваясь,
слушал, как скрипят колесики больших часов с плоским, как лицо совы,
циферблатом, прикрепленных к несущей балке.
Часто бывает, что счастливые родители, восхищаясь замеченными в своих
детях талантами, сами того не замечая, сбивают их с пути, пинками толкают на
тот путь, который кажется наиболее подходящим им самим. Моя же мать любила
говорить: "Куда дерево клонилось, туда и повалилось"; она считала
естественным и непреложным, что произвела на свет чудо-детей и с
трогательной самоуверенностью заявляла:
- Ахилл будет врачом. Но Лео не сможет жить без музыки. А малышка...
Она вскидывала брови, словно спрашивала ответа у облаков, и откладывала
меня "на потом".
Мне до сих пор странно, что никогда не обсуждалось будущее моей старшей
сестры, уже выросшей, но бывшей чужой не только для нас, но и для всех
остальных, - она умудрилась так и пронести свое одиночество сквозь годы,
проведенные в лоне родной семьи...
- Жюльетта тоже дикарка, но другой породы, - вздыхала мать. - В ней
никто ничего не может понять, даже я...
Она заблуждалась, и мы не раз вводили ее в заблуждение. Ничуть не
обескураженная тем, что ее обманывают, она примеряла новые нимбы на наши
головы. С одним она так и не смирилась - что ее второй сын не стал
музыкантом, как она ему пророчила, ибо я читаю в ее письмах, написанных в
последний год ее жизни: "Ты не знаешь, есть ли у Лео время для игры на
пианино? Ему нельзя зарывать в землю свой необыкновенный талант; я не устану
это повторять..." А в то время, когда мать писала мне такие письма, брату
было уже сорок четыре года.
Да, не считаясь с ней, он забросил музыку, потом забросил свои занятия
фармакологией, а затем с тем же успехом бросил и все остальное - все, что
никак не напоминало ему его сильфического прошлого. Мне кажется, он так и не
изменился: я вижу его шестидесятитрехлетним сильфом. Подобно сильфу, он
привязан только к кусочку родной земли, какому-то родному грибу, к крову из
сморщенного листочка. Как известно, сильфам немного надо, и они презирают
отягощающие их человеческие платья: мой бродит без галстука, с длинной
шевелюрой. Он напоминает пустое пальто, бродящее само по себе, точно
заколдованное.
Избранная им в этом мире скромная и не требующая живости должность
писаря, наверное, одна только и могла дать ему обманчивое чувство
принадлежности к племени человеческому. Вся прочая его часть, свободная,
поет, слушает оркестры, сочиняет музыку - одним словом, изобличает того
самого шестилетнего мальчика, который лез внутрь всех часов, забирался даже
в часы на башне мэрии, коллекционировал эпитафии, неустанно вытаптывал
эластичный мох и от рождения играл на пианино... Он с легкостью обретает все
это снова, по-прежнему чувствует свое тело ловким и проворным, каким оно и
остается, и прекрасно чувствует себя в мире своих призрачных владений, где
все построено по вкусу и прихотям ребенка, который, и в ус не дуя, живет уже
шестьдесят лет.
Все дети - увы! - ранимы. И когда его возвышенные представления
разбиваются о коварную реальность, он иногда приносит мне их обломки...
Ручьисто текущие сумерки, густо задрапированные дождем и тенями под