"Сидони-Габриель Колетт. Сидо" - читать интересную книгу автора

- Подумаешь, собака лишний раз показала свою дурь, - огрызался отец.
Но мы-то все понимали, и отец в глубине души чувствовал какое-то
неуловимое унижение.
С откидного верха нашей старой коляски павлиньим хвостом свешивались
пучки желтеющего дрока. Издалека завидев деревню, отец принимался
насвистывать свои полковые песенки, и у нас, без сомнения, был вид людей
очень счастливых, ведь показать, как мы счастливы, было долгом нашей святой
взаимной деликатности... Опускавшийся вечер, убегающий в поднебесье дымок,
первая мерцающая звезда - да разве не было все вокруг нас исполнено того же
смутного и тревожного трепета, что и мы сами? Мужчина, вырванный из своей
стихии, горько грезил...
Теперь я понимаю: действительно горько. Нужно было пожить без него,
чтобы он наконец ожил в нас.
Его нет - и вот он есть, и образ его, законченный, почти застыл. "Ах,
это ты? Как долго... Я не понимала тебя". Нет, не поздно и теперь, не поздно
никогда, ибо я наконец поняла ускользнувшее от взгляда моей юности - мой
искрометный, живой отец вынашивал свою глубокую печаль, удел всех калек. Мы
почти не осознавали, как не хватало ему ноги, оторванной по самое бедро.
Какие слова вырвались бы у нас, увидь мы его идущим, как все люди, на обеих
ногах?..
Даже мать, и та знала его лишь таким - с вечным костылем, но ловким,
лучащимся задорной любовью. Она не знала, каким был этот старый обрубок,
этот обломок дуба, вырвавшийся из сечи, до нее - блистательный танцор,
воспитанник сен-сирского училища, лейтенант-красавчик, "стойкое деревце",
как называли таких в моем родном крае. Провожая его взглядом, она не знала,
что этот калека мог когда-то очертя голову ринуться навстречу любой
опасности. Его горечь становилась особенно пронзительной, когда он, напевая
свои песни и отсчитывая рукой такт, садился у ног Сидо.
Любовь, и ничего больше... У него не осталось ничего, кроме нее.
Деревня, поля, лес вокруг - все было пустыней... Он знал: где-то далеко
живут его друзья-товарищи. Как-то он вернулся из Парижа с увлажненным
взором - Даву д'Ауэрштадт, великий канцлер ордена Почетного легиона, заменил
его красную ленту на орденский бант.
- Ты что, не мог меня об этом попросить, старина?
- Да я и ленту не просил, - беспечно отозвался отец. Но нам он передал
эту сцену с хрипотой в голосе.
Что он испытывал? Он носил орденский бант, пышно расцветший в его
бутоньерке. Выпятив грудь, опираясь на костыль всем плечом, щеголеватый, он
выезжал в нашем старом шарабане, салютуя прохожим из Жербода у самого входа
в деревню. Может быть, он втайне мечтал снова повидать молодцов, которые
могли маршировать без всяких подпорок и гарцевали - Феврие, Дезандре,
особенно Фурне, ведь он спас его и по-прежнему с нежностью называл "мой
капитан"... Ему грезились ученые общества или, может быть, политические,
заполненные трибуны, блистательная алгебра... Призраки мужских радостей...
- Ты такой земной! - иногда говорила мать, словно что-то заподозрив.
И добавляла, чтобы он не чувствовал себя уязвленным:
- Да, понимаешь ли, ты всегда вытягиваешь перед собой ладонь, чтобы
убедиться: идет ли дождь.

Он любил скабрезные анекдоты. Но при появлении моей матери очередная