"Вольфганг Кеппен. Теплица [H]" - читать интересную книгу автора

исправлял, погрузившись в сладкую поэтическую истому. Лгал ли он? Нет, он
действительно это чувствовал, велика была его любовь и глубока печаль, но
к ним примешивались отзвуки тщеславия, жалости к самому себе и подозрение,
что в поэзии, как и в любви, он дилетант. Он оплакивал Эльку, но его
страшило и одиночество, которому он всю свою жизнь бросал вызов и которое
теперь охватило его. Он переводил из "Цветов зла", о molle enchanteresse,
мой сладкий, мой нежный, мой милый восторг, _о мое нежное, мое вкрадчивое,
мое восторженное слово_; у Кетенхейве не осталось никого, кому он мог бы
написать. Сотни писем лежали на его столе, жалобные крики, беспомощный
лепет и проклятья, но никто не ждал от него ничего, кроме ответа на
просьбы. Он писал письма из Бонна Эльке, а если они, быть может,
предназначались и для потомков, все же Элька была гораздо больше, чем
просто адресат, она была медиумом, благодаря которому он мог говорить и
устанавливать контакты. Бледный как смерть, сидел Кетенхейве в своем
кабинете при бундестаге, бледные молнии призрачно мелькали за окном, над
Рейном, тучи были заряжены электричеством и насыщены гарью дымовых труб
индустриального района, чадящие, зловонные туманы, газообразные, ядовитые,
сернисто-желтые, жуткая неукрощенная стихия двигалась, готовая к штурму,
над крышами и стенами теплицы, презирая изнеженного, как мимоза, субъекта
и насмехаясь над скорбящим, над переводчиком Бодлера и депутатом,
купающимся в неоновом свете, которым была наполнена его комната. Так
проходило время, пока Кетенхейве не пригласили к Кнурревану.
Их сосуществование было симбиозом, сожительством двух различных существ
к обоюдной пользе; но оба не были уверены в том, что это им не вредит.
Кнурреван мог бы сказать, что из-за Кетенхейве он берет грех на душу.
Однако Кнурреван, который еще до первой мировой войны занимался
самообразованием и нахватался вроде бы передовых сведений из
естественнонаучной литературы тогда уже сомнительной новизны (все загадки
мироздания казались разрешенными, и после изгнания неразумного бога
человеку оставалось лишь привести все в систему), отрицал существование
души. Поэтому неприятное чувство, которое вызывал у него Кетенхейве, можно
было сравнить с досадой добросовестного унтер-офицера при взгляде на
новобранца, не знающего строевого устава, хуже того, не принимающего его
всерьез. К сожалению, армии нужны новобранцы, а партии нужен был
Кетенхейве, который (об этом Кнурреван смутно догадывался), возможно,
вовсе не был ни офицером, ни юнкером, а был просто авантюристом, бродягой,
коего по неизвестной причине, может быть из-за его высокомерия, считают
офицером. Кнурреван ошибался; Кетенхейве вовсе не был высокомерен, он
просто не соблюдал внешних форм приличия, что казалось Кнурревану пределом
высокомерия. Но поэтому-то он и считал Кетенхейве офицером, в то время как
тот без обиняков признался бы в чем угодно, даже в том, что он, возможно,
и бродяга. Кетенхейве уважал Кнурревана, называя его с некоторой иронией,
но без неприязни человеком старого закала, однако выражение это, дошедшее
до ушей Кнурревана, рассердило его как еще одно проявление надменности
Кетенхейве. А Кнурреван в самом деле был человеком старого закала,
ремесленником из семьи ремесленников, который с ранних лет стремился к
знаниям, потом к справедливости, а позднее, поскольку выяснилось, что
знания и справедливость понятия ненадежные, трудно определяемые и всегда
зависимые от некоей неизвестной величины, устремился к власти. Кнурревану
не очень-то хотелось навязывать миру свою волю, но он считал себя