"Федор Федорович Кнорре. Одна жизнь" - читать интересную книгу автора

вся его жизнь. Даже к богине он по-своему привязан. Во время смятения
бомбежек, когда осколки стучали по крыше, при свете медленно сползающих с
неба осветительных ракет, ему всегда как-то утешительно было взглянуть
сбоку на ее невозмутимо-спокойное лицо с пляшущими на нем отсветами пожара.
Однако сейчас его слегка раздражает, что она выглядит такой безмятежной и
самоуверенной. Смотрит, точно хочет сказать: "Все это уже было. Все это я
уже видела, все опять пройдет, а я останусь..."
"Хорошо тебе теперь так рассуждать, матушка! - думает Василий Кузьмич.
- А где бы ты была, если бы мы не тушили зажигалок?"
Из нижнего слухового окна, один за другим, пригибаясь, вылезают бойцы
МПВО - дневная смена. Громыхая сапогами по железным листам крыши, они идут
принимать посты.
Дежурство у Василия Кузьмича должен принимать Анохин, престарелый
рабочий сцены. Оставив на крыше всего одного наблюдателя, они через
слуховое окно пролезают на чердак, мельком проверяют щиты с пожарным
инструментом и, спотыкаясь в полутьме об ящики и мешки с песком, выбираются
на лестницу. Отставая, за ними все время старательно поспевает Пичугин, по
сцене Альбатросов, старый мимист, игравший в балетах главным образом
пожилых волшебников и королей, которые величественным жестом подают знак
поселянам или нимфам начинать танцы, но сами никогда не танцуют.
Втроем они спускаются, переходя с одной лестницы на другую, мимо
стрел, нарисованных на стенах, и надписей: "4-й ярус", "Буфет 3-го яруса".
Время от времени они останавливаются, прислушиваются, нет ли какого-нибудь
беспорядка, не слышно ли запаха гари.
Спуск утомителен, все они немолоды и истощены. Дойдя до удобных кресел
партера, не сговариваясь, присаживаются отдохнуть.
В зале темно, только в концах громадного зала горят две слабые
лампочки. За высоким порталом сцепы с поднятым занавесом черно и просторно,
как безлунной ночью на городской площади. В густом сумраке потолка иногда
на мгновение вспыхивает цветным огоньком хрустальный подвесок люстры.
Василий Кузьмич откидывается на спинку мягкого кресла и кладет руки на
подлокотники. Ладони ощущают знакомое прикосновение бархата. Знакомого,
слегка потертого театрального голубого бархата. Даже на ощупь, в темноте он
чувствует его голубым. Осторожно подносит руку к лицу и слышит еле уловимый
лапах тонкой пыли и надушенной кожи множества женских рук, лежавших на этих
бархатных ручках. И вдруг на мгновение видит все.
...Только что, медленно тускнея, угасла люстра под потолком,
засветились красные огоньки у входных дверей, и свет рампы праздничным
сиянием подсветил снизу тяжелую бахрому уже волнующегося, готового
подняться занавеса, за которым чувствуется затаенное движение последних
приготовлений. Среди быстро стихающего говора, шелеста афиш и платьев
слышится сухой стук дирижерской палочки. И сам Василий Кузьмич, гладко
выбритый, официально подтянутый и корректный в своей тужурке с бархатным
воротником, с пачкой программок в руке, неслышно и торопливо проводив
последних запоздавших, возвращается на свое место у дверей центрального
входа партера.
Он здесь хозяин, один из многих работников, чьими трудами слажено
сейчас начинающееся действие.
Мягко потирая руки, по-хозяйски оглядывая зал, он с наслаждением
ощущает знакомую, любимую атмосферу порядка, благоговейной тишины,