"Короткая ночь долгой войны" - читать интересную книгу автора (Арсентьев Иван Арсентьевич)


КОРОТКАЯ НОЧЬ ДОЛГОЙ ВОЙНЫ

Разбудили меня соловьи. Пустая теплушка, в которой я трясся и глотал дорожную пыль, больше не подпрыгивает на стыках рельсов, не раскачивается во все стороны - колеса молчат. Я переворачиваюсь со спины на живот, высовываю голову в приоткрытую дверь и протираю глаза. Ух, ты! Вот это да! Вот это концертище! Не помню, чтобы слышал когда-нибудь столько соловьев одновременно. Десяток - да где там десяток! - больше рассыпают «хрустальный горошек», звенят «колокольцами», стрекочут «кузнечиками» и еще бог весть каких оттенков коленца вы­делывают.

Старый сухой и пустой вагон, как огромный резонатор, усиливает и смешивает голоса. Я смотрю на густую акацию защитной полосы, пронизанную лучами восходящего солнца, на светло-желтый, промытый недавним ливнем песок между шпал, на голубое небо, еще не утратившее ночной свежести. Война войной, а природа природой. Любовь к родной земле - в моем сердце, ненависть к врагу - в перекрестье прицела.

Вот опять на кусте вздрогнула ветка, слышится ласковый, призывающий вздох, на него отзываются с захлебом справа, слева и... Звонкий хор заглушается лени­вым ревом паровоза, состав лязгает сцепками, набирает скорость и грохочет дальше на север к Ворошиловграду.

Вряд ли найдется род человеческой деятельности, в которой таится столько неожиданностей, всяческих чепе и курьезов, сколько в летном труде. Их и в мирные будни хоть отбавляй, а уж о войне и говорить не приходится.

«Смелый человек тот, кто знает, что впереди опасность, и все-таки идет па нее», - сказал мудрый грек Ксенофонт лет эдак за четыреста до нашей эры. Мне хорошо запомнилось это изречение еще с первых дней войны, когда я очертя голову лез на рожон и потому воображал себя отчаянно смелым. Но непомерное тщесла­вие всегда вылезет боком. Уже три месяца прошло, как я выбрался с оккупированной немцами территории, где приземлился вынужденно, довоевавшись «до ручки» на истребителе И-16. Тяжелый бой с фашистским «Дорнье-217», самым мощным по вооружению германским бомбардировщиком, закончился плохо для всех: «дорнье» сгорел, мой ведущий погиб, а я на подбитом самолете сел в трехстах километрах от линии фронта в фашистском тылу. Добирался к своим месяц и десять дней. Неохота вспоминать о пережитом тогда, но оно само и поныне отдается нытьем в груди, а ту работенку, которая ждет в ближайшем будущем, можно отнести к летной лишь с большой натяжкой. Еду не на фронт, а в сторону прямо-таки противоположную, в поселок Острая Могила, название места службы летчика, я бы сказал, многообещающее... Но и на том спасибо. Проклятая летчиками станица Пролетарская, где я ползимы промытарился в авиационном резерве, оставалась позади. А как я было обрадовался, когда три дня тому назад в штабе резерва объявился «купец», - так называли представителей боевых авиачастей, отбиравших для себя летчиков. Я первый бросился к нему, но «купец» оказался несолидным, другие с ним и разговаривать не захотели. Издевается, что ли? Мы - истребители, бомбардировщики, а он нас извозчиками на У-2! На «кукурузник», на учебный самолет, словно мы учлеты аэроклубовские.

Предложение с презрением отвергли. Отвергли лейтенанты, майоры, подполковники. А что мне, сержантишке зеленому, делать? Как подумаю, что завтра опять усадят меня за стол и заставят писать одиннадцатое объяснение о моих скитаниях по вражескому тылу, излагать все подробно по дням и часам, так все нутро мое холодеет. Тут куда ни попало, лишь бы исчезнуть, на чем ни попало, лишь бы ле­тать. Что говорили наставники в училище? «Для настоящего летчика в конечном счете неважно, на чем летать, главное - летать много и хорошо, уметь ориенти­роваться днем и ночью при любой погоде. Это закон».

Часть, куда я еду, называется «спецгруппа Майданова». Что за группа, что за «спец» - держат в секрете. Правда, «купец» оговорился, что подполковник Майданов - известный мастер парашютного спорта. Действительно, в газетах сере­дины тридцатых годов в числе других экспериментаторов-парашютистов такая фами­лия попадалась, но сейчас война. Не на соревнования же пригласили меня!

Станция Луганск забита поездами. Мой товарняк загнали на последний путь. Кидаю за плечо тощий мешочишко и... по морям, по волнам: то вверх на тамбур, то вниз под вагон. Жарко стало, пока преодолел двадцать одно препятствие. От­дышался, пошел искать дорогу на поселок Острая Могила. Остановил полуторку, оказывается - попутная. У старой колымаги, не ремонтированной, должно быть, со дня появления на свет, даже звуковой сигнал не действовал. Шофер, из тех, что не подлежат призыву в армию, материл во всю глотку зазевавшихся прохожих и ог­лашал перекрестки разбойным свистом.

Поселок недалеко от Ворошиловграда, там военный городок. Над въездом - поблекшая от непогод вывеска. То ли от ветра, то ли от бомбежки ее перекосило, и она своим крупно выведенным масляной краской приглашением «Добро пожаловать» указует в землю...

«Юмористы...» - морщусь и сую дежурному под нос документы. Меня впускают. Территория бывшего авиаучилища ныне пустует. По обеим сторонам от центральной магистрали - курсантские и солдатские казармы, семейные корпуса постоянного состава, служебные блоки. Дом возле проходной сгорел дотла, рядом с ним - развалины другого, там и сям валяются столбы электропередачи, вывороченные и поломанные взрывами бомб, с ветвей деревьев свисают провода-времянки. На дне глубокой воронки блестит вода, а по краю круглыми желтками - одуванчики. Зимой мельком мне пришлось уже видеть развалины в Ростове, но тогда было не до них, хватало других забот. А сейчас я не спеша разглядываю громоздкие закопченные обломки, от которых несет гарью и еще чем-то более зловонным, и те дома по соседству, что уцелели, только остались без стекол в окнах. Они обитаемы, кто-то в них живет. Возможно, и мой отец вот так где-то в развалинах Одессы... Дома стали братскими могилами, города - погостами. Сколько сейчас их в мире - страшных, изуродованных, подобных голым черепам с выбитыми зубами!

В пустом оконном проеме показываются два кота, выгибают хищно спины, принюхиваются друг к другу и мирно укладываются на солнце. Весна...

За авиагородком на отшибе, ближе к ангару, виден белый двухэтажный дом с большими окнами, с колоннами и длинной галереей, обращенной к летному полю. Там, но словам дежурного по проходной, находится спецгруппа Майданова. Останавливаюсь напротив. Деловой суеты, оживления, присущих воинским гарнизонам, незаметно. Есть ли тут вообще живые люди? Кажется, есть, во-он мелькнули двое в гражданской одежде и скрылись. Обхожу с другой стороны здание, поднимаю голову: на галерее в тени несколько человек чем-то занимаются, они тоже в гражданской одежде. Сворачиваю к парадному входу, тут стоит дневальный в военной форме и при оружии. Проверяет мои документы, показывает на второй этаж.

- Начальство там...

Поднимаюсь по лестнице, иду коридором до конца, стучу осторожно в дверь. В ответ ни гугу. Стучу громче - из за двери по-прежнему ни звука. Вымерли там, что ли? Дергаю ручку - дверь отворяется.

- Разрешите?

И опять молчание. Стою на пороге, верчу головой. Помещение просторное, светлое. Два письменных стола, дерматиновый диван, стулья. По стенам - карты, на вешалке - летное обмундирование, в углу кучей свалены парашюты, в другом - брезенты, войлочные маты, гири, мячи. Напротив - дверь куда-то внутрь здания. Вот она раскрывается - и в полутемном проеме возникает некто белый, худой, в длинных синих трусах. Его можно принять и за ожившего утопленника, и за огородное пугало, которое вываляли зачем-то в муке. Глаза заплыли, светло-рыжие волосы всклочены, через щеку полоса - отпечаток наволочки. В правой руке странная, с загнутым концом палочка неизвестного назначения. Некоторое время смотрит на меня недовольно, затем, встряхнув головой, взмахивает палочкой и вдруг хрипло декламирует:

- Ха! Ха! Ха! Хрисогона Гурича Коржа укусила свет блоха!

«Это командир спецгруппы?» - опешил я.

- А правда здорово? - щурится тот.

- Что здорово? - переспрашиваю.

- Стихи. Во сне сочинил. - Он чешет спину загнутой палочкой, подмигивает многозначительно: - Сам сочинил!

«Розыгрыш...» - отмечаю я и в отместку советую подстрекательски:

- Ложись скорей и погружайся в сон, авось поэму сочинишь.

- Увы! Разве Майданов даст погрузиться? Хе! Устроит такой тили-бом-бом, что...

- Разве не вы Майданов?

- Я? Не-е-е... Я са-а-амый старший техник-лейтенант Корж!

- А где же командир?

- Улетел.

- А заместитель?

- Таких нет.

- Меня к вам прислали. Вот...

Корж взял мои документы, бегло взглянул, забалабонил обрадованно:

- О! В самый раз прибыл. Без летчика нам совсем труба. Программу по тренировочным прыжкам затянули, вот-вот начнется наступление, а разведчики к выброске не готовы. Высшее командование, - показал Корж на небо, - за горло берет. Парашютистов бросать умеешь?

Вопрос технаря пропускаю мимо ушей. Не хватает еще докладывать всякому пугалу, что я умею и что не умею. А он опять закидывает палочку-чесалочку за спину и скребется изо всех сил.

- Чесотка - не тетка... - качаю головой с сочувствием.

- Экзема! Видишь? - поворачивается он спиной, покрытой красными пятнами. - На нервной почве. Лечению не поддается, - подчеркивает с оттенком гордости и вздыхает: - Последствия тяжелой контузии.

- Контужены? В каких боях?

- Шесть лет назад...

- В Испании? - прикидываю я и проникаюсь к нему внезапным повышенным интересом.

- Не в Испании... Контузило на последнем курсе училища. Был дежурным по бане, отвозил мешки с грязным бельем па полуторке. Целую гору наворотил. Сижу себе в кузове наверху, хорошо, мягко. А какой-то идиот протянул поперек улицы проволоку для фонарей. Меня и смахнуло этим проводом на ходу. Как, думаешь, брякнуться с такой высоты? Запросто офонареешь! В госпиталь без сознания доставили. С тех пор и мучает меня этот тили-бом-бом.

И чесалка опять заходила по спине контуженого мученика.

- Есть хочешь? - неожиданно спрашивает он.

- Не откажусь, если найдется, товарищ старший техник-лейтенант.

- Э! Э! Ты, слышь, того... давай без чинов-званий. Здесь запрещено настрого.

- Почему?

- Начальство скажет. Короче, рапортование-козыряние может боком вылезти. Брякнешь при немцах по привычке; «Товарищ-гоп-тра-та-та!» - и готов. Ты кто по званию? Старший сержант? Будешь, значит, «старшой». А меня лают Хрисогон... Эх-хе-хе... Вижу - не веришь. И никто не верит. Начудили мои предки покойнички... Со старшей сестры началось. Матери хотелось назвать ее Агнией, но папаша ни в какую. Он был человеком передовых взглядов, до революции к масонам примыкал. «Агний, - говорил, - тысячи тысяч, надо придумать что-то этакое иностран­ное, покрасивше. Не Агния, а, скажем, Дагния, Магния или Лагния. Матери больше пришлась Лагния, так и записали в метрику. Тогда с этим не церемонились: были и Тракторы Ивановичи и Пятилетки Сидоровны. Но прошло время, и знающие люди подняли родителей на смех: зачем над ребенком издеваетесь? На латинском «Лагния» значит «дарующая половое удовлетворение». Боже мой, что тут поднялось! Мать - в истерику, чуть было не рехнулась, папаша по быстрому подправил метрику, заглавную «Л» перекрестил черточкой и стала сестра Аагнией с двумя «а». Когда же пришла очередь родиться мне, мать проявила твердость, сама потащила меня в церковь и велела попу: «Давайте только такое имя, какое нынче в святцах». На мою беду оказалось, что четвертое января день памяти великомученика Хригогона. С тех пор стал и я великомучеником. Ведь что обидно? Сроду никто меня Хрисогоном не звал, одно слышу: Крысогон да Крысогон... Да! - схватил он меня за рукав и вывел на галерею. Подумал секунду, перегнулся через поручень, закричал дурашливо: - Кап-кап-кап!

Внизу возникает личность женского полу под стать мученику Хрисогону с мокрой тряпкой в руках. Поднимает на нас потное лицо, смахивает со лба прядь волос.

- Чего те?

Корж выталкивает меня на передний план, заискивающе улыбается.

- Капелька, вот к нам прибыл новый товарищ, покорми его.

- Чем? - несется снизу кратко, как выстрел.

- Ну... что осталось.

- Как же! Останется после вас!

- Это, Капелька, приказ командира, - напускает важности Корж.

- Командиров много, а продуктов - кот наплакал. Самой, что ли, лечь в тарелку?

Корж разводит безнадежно руками, затем, вдруг напыжившись, восклицает па­тетически:

- О, Капочка! Неужели у тебя не осталось ничего гуманного?

- Сегодня я ничего гуманного не варила. Борщ был да капуста со свининой на второе.

Меня душит смех, кашляю и быстро ухожу с галереи, но на пороге останавливаюсь: слышу знакомый рокот самолета. Он приближается, и вот я уже вижу его: это У-2. Летит низко над землей в нашу сторону. Видать, парняга-пилотяга любит «брить», сейчас сделает «горку», пронесется над крышей здания и - привет! Но он ничего такого не делает. В тот миг, когда мне показалось, что песенка его спета, что через секунду самолет врежется в дом, пилот неожиданно резко кладет его на левое крыло и круто разворачивает на сто восемьдесят градусов. Шум мотора обрезается, и в наступившей тишине проносится зычный рык:

- Бор-р-р-ря! Подавай пика-ап!

Мотор тут же забирает, самолет выходит из разворота и приземляется рядом с воротами ангара.

- Кто это? - восклицаю я, ошеломленный виденным.

- Майданов шофера зовет, - поясняет Корж. Его беспечно-элегическое настро­ение как рукой смахнуло. Суетливо бросается одеваться. Бормочет, как бы оправдываясь: - Надо встречать командира... могут быть замечания насчет работы матчасти...

По его поведению заключаю: видать, грешков за ним водится немало, иначе бы он не трепетал так при появлении командира.

После моего доклада о прибытии Майданов - высокий, жилистый, с лицом широ­коскулым и жестковатым - смерил меня оценивающим взглядом, спросил небрежно:

- Чем болен?

- Ничем.

- Гм... А пристраиваешься на «кукурузник»...

- Извините, но вы тоже не на «яке» прилетели...

Майданов улыбнулся хмуро.

- Ты знаешь, чем здесь занимаются?

- Понаслышке.

- Ну, так узнаешь в натуре, когда сутки напролет поутюжишь воздух.

- Испугали... Я затем и приехал, чтоб утюжить.

- Вот как?! - заламывает Майданов бровь.

Многое уже с первых часов пребывания в этой необычной части показалось мне странным. Странные, не стесненные воинскими артикулами простота и прямота в обращении десантников между собой, их несколько грубоватые, приправленные солью взаимоотношения, подчеркнуто уважительное обращение к молодым женщинам, которые готовились вместе с мужчинами к операциям. Странным показался и первый вечер. Правда, он кое-что прояснил, но кое-чем озадачил, вызвал новое недоумение. И все же, как мне кажется, главное я уловил: непринужденность, ни малейшей показухи, откровенность между собой. Иных отношений здесь и быть не могло. Люди, идущие по собственной воле на смертельно опасные дела, ведущие борьбу зачастую в одиночестве, очень остро ощущают малейшую ложь и не прощают ее. Ведь в часы трудных испытаний даже маленькая неправда может превратиться в большое предательство.

По озабоченным лицам, по деловой суете догадываюсь: что-то назревает. И действительно узнаю: завтра выброс большой группы. Завтра. А сегодня после ужина на асфальтированной площадке перед домом штаба те, которым пришла пора лететь, и те, чья очередь еще впереди, стали в прощальный братский круг, чтобы протанцевать, быть может, последний раз: так было заведено.

Запылал костер, загудела гитара негромко и незвонко, бледная четвертушка месяца обдала холодом зашарканный «пятачок». Десантники крепко обнялись за плечи и пошли. Вначале медленно, словно крадучись, с негромкой, как дыхание, накаленной страстью песней. Песней-шепотом. Напряженно склоненные головы, исподлобья - суровый блеск глаз. Говор струн - громче, движения ног, ситцевое волнение платьев резче, и уже не песня-шепот - боевой клич могуче-повелительно звучит в синеве ночи. В нем решимость, в нем вызов судьбе и презрение к врагу.

Блики лунного света мелькают на лицах, упругие тени скользят по белым сте­нам здания. Тела напружинены, все лица - одно вдохновенное лицо: гордое, непреклонное. Это не русский хоровод, не хоро, не коло, это вообще не танец. Это действо, возникшее откуда-то из глубины веков и захватившее своим жарким ритмом людей, сплоченных воинским братством. В ритме его что-то поистине волшебное, возбуждающее, он заставляет верить в собственные силы, нацеленные в завтра, скрытое мраком неизвестности.

По спине моей - мороз, меня волнует то, что происходив перед глазами, и я мучаюсь совестью. Я им искренне завидую и чувствую себя перед ними виноватым. Завтра они прыгнут во тьму, чтобы вершить расправу над врагом, а мне - сидеть здесь, в тылу, и наслаждаться трелями соловьев.

Прощальная песня все тише, гитара замолкает, братский круг распадается, и тут напротив меня неожиданно возникает русоволосая девушка. Щеки темнеют от густого румянца, она часто дышит. Глаза круглые, точно чашечки с молоком, а посередине плавают две крупные ягоды перезревшей ежевики... Молча смотрит, затем поднимает руки и старательно поправляет волосы, спадающие на лоб.

«Чего она? - не понимаю я. - Странные они какие-то здесь все-таки...»

Так ничего не сказав, девушка уходит порывисто, смешивается с толпой. Ухожу и я к себе. Завтра много дел, надо отдохнуть, но спать не хочется, и я брожу по галерее, как лунатик, словно тянет меня к себе ночное светило, что поднялось над обгорелыми, полуразваленными стенами зданий городка. Оно похоже сейчас на кусок тлеющего угля, раздуваемого ветром, но ветра никакого нет, ночь - что надо! Ночь для влюбленных и воздушных налетов...

На следующий день с утра приступаю к изучению всяческих инструкций, приказов, руководств. Корж возится с самолетом, командир с инструкторами готовит парашютистов к выброске в тыл врага. Перед закатом прилетает «дуглас», Майданов с экипажем закрываются в его к комнате, разрабатывают и прокладывают маршрут. В двадцать два часа, когда заря совсем гаснет, группа поднимается в самолет, занимает места вдоль бортов и взлетает. Майданов - вместе со всеми, он отвечает за точность выброса и по ходу дела корректирует все расчеты. «Что чувствует он, когда отправляет людей в неведомое? Жалко ли ему этих ребят? - думаю я. - Ведь он занимается такой работой постоянно! Я бы не смог. Это такое сердце надо иметь!» Мне вспомнился прощальный ритуал. Это было вчера, а сегодня участники его... Сегодня ночь как день, парашюты в небе видны за полста километров. Почему не приурочить выброс к более темному времени суток?

Я спросил об этом за ужином. Майданов перестал жевать, прищурился на меня иронически:

- Необычайно милые разговорчики пошли в военной среде... Может, поставим на голосование, воевать нам сегодня или подождать более благоприятных метеоусловий? - Майданов стукнул ладонью по столу. - Кому положено в этой жизни лететь, тот полетит! Даже в том случае, если вся нечисть мира соберется в кодло и зажжет тысячу лун! Кстати, да будет тебе известно, парашют с земли плохо виден именно в светлую лунную ночь. Скоро сам в этом убедишься.

На следующее утро Майданова на завтраке не было, говорили, отсыпается после ночного полета. И еще говорили, что выброска была удачной и что радист уже вышел на связь.

После обеда отдохнувший командир взялся за меня. Мы поднялись в воздух, и он продемонстрировал технологию выброски парашютистов, затем сделал показательный прыжок. Заранее предупредил, что не собирается пачкать подошвы сапог о пыльную землю, потому и приземлится на полотно посадочного знака «Т». «Ну, хватил, товарищ парашютист, - ухмыльнулся я про себя, - с восьмисот метров и... Лубочный дед прыгал с печи в валенки, а ты вон куда и откуда!» Однако злорадство мое оказалось преждевременным, Майданов как сказал, так и сделал. Более того, высоко в воздухе расстегнул подвесную систему и опустился, держась за нее одной рукой. В тот миг, когда ноги его коснулись земли, он бросил систему и разлегся на полотнище. Ветер унес купол парашюта, а Майданов перевернулся на спину и болтал ногами, пока не подъехал Боря на пикапе. Потом мы с ним вдвоем летали на бреющем по маршруту. Видимо, командир решил за один день выпотрошить меня до конца, проверить не только мою технику пилотирования, но и умение ориентироваться в сложных условиях Донбасса, где населенных пунктов тьма. И железных дорог - как нигде; земля сверху кажется покрытой густой сетью паутины.

Стараюсь изо всех сил. Полетную карту с проложенным маршрутом пристегнул для удобства резинкой к левой ноге выше колена, пунктуально сличаю с мест­ностью, делаю по-штурмански цветным карандашом временные отсечки, педантично соблюдаю все правила самолетовождения, но Майданову что-то не нравится. Мне в зеркале хорошо видно его задиристое насупленное лицо, а что ему не по душе, угадать не могу. В какой-то момент улавливаю в глазах его хитринку этакую, похоже как у того авиационного врача, который, бывало, раскрутит нашего брата летуна на вращающемся кресле, затем быстро остановит и требует пройти по ровной половице...

«Стоп! А не расценивает ли Майданов мою исполнительность, мои подчеркнуто уставные действия как насмешку над его требовательностью?»

Вдруг он берет управление и начинает рыскать, меняет то и дело скорость, направление, высоты. «Ага, - соображаю, - месть, щелчок по носу... Старый приемчик: закружить, сбить с толку, а затем скомандовать: «Бери управление и лети домой!» После такой карусели на малой высоте восстановить ориентировку не всякому удается, а Майданову, кажется, того и надо, будет повод для разноса, для разглагольствований о том, как некоторые так называемые истребители (это я, значит) определяют свое местонахождение методом личного опроса жителей или военнослужащих наземных войск. Это намек на одного пилотягу-чудака, который влип в историю и прославился на весь фронт. Летал он на «Чайке», старом истребителе. Однажды так довоевался, что где земля, где небо - с трудом разбирал, и горючки в баках - только что зажигалку заправить... Тут самое время садиться, и хорошо бы на свой аэродром, а где он? Истребитель - ни в зуб ногой. Летел, летел, вдруг видит: дорога,  по ней пехота пылит. Место кругом ровное. Недолго думая, приземляется рядом с колонной, выскакивает из самолета и бегом к строю узнать, где находится. Солдаты невооруженные, видать новобранцы, уже совсем близко. И тут до пилотяги доносится приглушенно:

- Летчик, тикай! Мы - пленные!

И сразу забахали выстрелы, из-за колонны выскочили охранники. Летун обратно. Немцы за ним, давай лупить из автоматов, но он оказался резвее, вскочил в кабину. Солдаты повисли на крыле, лезут к нему, он с перепугу - по газам! Фашистов сдуло, посыпались. Тут чудак понял, куда залетел, сразу восстановил ориентировку...

Вот и Майданову, видимо, очень хочется задурить мне голову и поглядеть, как я стану метаться суетливо туда-сюда, запутавшись в трех соснах... Откуда ему знать, что этот каверзный для навигатора район еще прошлой осенью изучен мною назубок, излетан вдоль и поперек.

Как предполагалось, так и случилось: не прошло и четверти часа, вдруг по переговорному шлангу раздается повеление:

- Веди самолет.

- Есть! Куда лететь?

- Домой.

Разворачиваюсь. Вскоре слева показывается железнодорожная магистраль Ростов - Харьков, она для меня как стрела компаса. Лечу на бреющем. Вот и речка Большая Каменка. Маршрут для меня чересчур прост, так лететь несолидно. Сворачиваю на северо-запад, беру курс на Лутугино, потом строго на север, оставляю слева Александровку - и вот уже аэродром.

Решаю круг не делать, прицеливаюсь на белеющий дом штаба. Бросаю быстрый взгляд в зеркало. На каменном лице Майданова мелькает тень беспокойства, но он молчит. Наблюдает, как я буду делать «горку» и расчет на посадку. Только на уме у меня другое, словно черт на ухо шушукнул, подзадоривая. Перед самым домом вместо «горки» я заваливаю самолет в глубокий разворот, сбрасываю газ и ору что есть мочи:

- Бор-р-р-ря! Давай пика-ап!

Тут же вывожу машину на прямую и, несмотря на сильный боковой ветер, удачно приземляюсь рядом с ангаром. Выключаю мотор, встаю на крыло, козыряю:

- Задание выполнил, разрешите получить замечания!

Майданов, надутый, как надменный индюк, выбирается из кабины, прыгает в густой клевер, сдергивает с головы шлем и крутит возле лба пальцем. Затем плюет под ноги, показывает мне кулак и удаляется. Жестикуляция лаконична, красноречива и вполне доходчива.

Сутки спустя перед прыжками назначается общий инструктаж десантников. Как и в прошлые дни, погода ясная. Бледно-лимонное на востоке небо с утра задымлено зноем, по склонам бугра - Острой Могилы молочными струйками стекает туман, накапливается у подножья. Но вскоре солнце выпаривает росу, и цветущий клевер аэродрома гудит от пчел. Прижимаюсь щекой к траве, слушаю: арфа, и только! Вдали видно - вышагивают грациозные цапли, что-то поклевывают, вожак задумчиво обозревает зеленые просторы. На аэродроме пасутся коровы, бегает кудлатый пес. Идиллия. Пастораль. «Надо прогнать скотину, скоро летать начнем», - думаю ле­ниво, разморенный жарой. Вставать неохота, клонит в сон. Вдруг ленивую дремоту словно смахивает, у меня такое ощущение, будто за мной подсматривают исподтишка нехорошим глазом. Тревога не тревога, а так, что-то вроде неприятного бес­покойства. Такое уже было. Нужно оглянуться неожиданно - и «облучающий» тебя объект обнаружится.

В это время инструктор-парашютист, внушающий что-то десантникам, обрывает речь и после короткой паузы деланно просительным тоном взывает:

- Товарищ Колокольцева, вы уже давненько витаете в туманностях Андромеды... Вернитесь, пожалуйста, на аэродром и постарайтесь дослушать инструктаж.

Все обернулись, я - тоже. Колокольцева, оказывается, та самая девушка, русоволосая, о глазами точно крупные ягоды ежевики, плавающие в молоке, которая вчера вечером, когда десантники закончили свой прощальный танец, подошла ко мне, что-то хотела сказать и ничего не сказала. Должно быть, и сейчас, как я догадываюсь по прозвучавшему смутно сигналу тревоги, Колокольпева смотрела в мою сторону. А присутствующие - о легкой насмешкой - на нее. Девушка заморгала растерянно, не понимая, что хочет инструктор, наконец сообразила, густо покраснела и прикусила губу. У меня застучало в висках, как будто я завис вниз головой в верхней точке «петли».

- Тоня, а Тоня? Ты, никак, коровку себе приглядела? Из тех, что во-о-он пасутся?

- То ж бычки! Гы-гы!..

- И кто ее знает, кому она моргает... - пропищала невинным голоском радистка, Соня Петрунина, пышная, розовая, с улыбкой до ушей. Это она в мой огород камушки... Чертова язва!

А Тоня в это время поднимает лицо, смотрит куда-то вдаль задумчиво и грус­тно, и вдруг губы ее вздрагивают в улыбке. Я понимаю: она улыбается не мне, не этим сидящим вокруг болтунам, у нее что-то свое, не известное никому, радостное и сокровенное. Так мне чудится. В чужих глазах мы читаем то, о чем думаем сами.

И тут появляется Корж.

- Товарищ дежурный по части, командир части требует старшего летчика части...

«Отчастил», стоит, хлопает рыжими ресницами. На нем мятый картуз довоенного образца, напяленный до ушей, рукава куртки замаслены. В воспаленных глазах - меланхолическая прозрачность.

Я встаю. Мы топаем с Коржом по летному полю, он что-то грызет. У него привычка; вечно грызет то спичку, то щепочку. Теперь я понимаю, это хитрость: таким манером он прикрывает рот, чтобы не обдавать собеседника похмельным душком. Наши взаимоотношения не назовешь ни дружескими, ни официальными, они - никакие. Мы, как говорится, разного склада люди... Он офицер и годами старше меня, знает на память авиационное начальство всех рангов, особенно - техническое до третьего колена. О ком ни спроси, получишь тут же исчерпывающую характеристику. Правда, все отзывы Коржа на один манер: «такой-то - мужик что надо, голова на триста шестьдесят вертится, а такой-то - тоже что надо, только в голове маленько тили бом бом...» Вот и пойми, кто есть кто, подумай, как вести себя с этим великомучеником Хрисогоном.

Однажды я заговорил о нем с Майдановым. Мол, Корж большой мастер своего дела, но обижен вышестоящими инстанциями. Сколько лет безупречно трудится, а все ходит в старших техниках. Я не могу выбрать подходящего тона, как вести себя с ним.

- Не усложняй вопрос и побольше спускай с него шкуру! Ишь ты, обиженный! Да закладывай он поменьше за воротник, давно бы в инженерах воздушной армии ходил, как его однокашники. Руки у него действительно что надо и башка непустая, худо только - глотка никогда не пересыхает...

Да, так оно и есть. Потому и грызет постоянно сухую былинку, потому и потряхивает утром головой. Ба! Что это? Только сейчас я замечаю, что на нем разные сапоги: один - хромовый, другой - кирзовый, оба покрыты толстым слоем спекшейся пыли. Останавливаюсь, показываю на ноги. Корж пожимает сутулыми плечами.

- Знаешь, старшой, я тоже утром удивился, как вышел из ангара. Послал дневального, чтобы принес другие сапоги, а он сходил и говорит: «Там стоит точно такая же пара, как на вас». Что тут поделаешь?

- Увы, Гурич, здесь я не советчик. Видимо, у дневального не выветрился хмель из головы...

Корж понимает, чью голову я подразумеваю, говорит, вздыхая:

- Слабость человеку не вредит, если он ее знает...

...Тренировочные прыжки продолжались до обеда, затем у десантников двадцатикилометровый марш-бросок по пересеченной местности, а у меня свободное время. Попросил у Майданова разрешения слетать в зону на фигуры высшего пилотажа.

- Вертись, - сказал тот. - Час хватит?

Корж пробурчал:

- Не угробь мотор на перегрузках.

- Угроблю - другой куплю, - отмахнулся я. - Давай, лезь в кабину!

- Ага! Меня и так тошнит.

«Знаю, от чего тебя тошнит...»

Держась рукой за крыло, Корж сопровождает самолет на взлетную, сонно путается ногами в траве. Я добавляю газку, скорость увеличивается, шаги Коржа быстрее, ходьба переходит в бег трусцой, затем в галоп. Корж орет что-то, задыхается, а я злорадствую: «Это тебе на пользу, скорее выветрится чад из башки».

Разворачиваюсь и вижу: в клевере маячат две пилотки, две руки машут в мою сторону. Подруливаю ближе - радистки: Тоня Колокольцева и Соня Петрунина сидят у портативной рации, тренируются по связи. Сегодня они в военной форме. Ишь, как молодцевато сидит на них обмундирование! Вдруг, словно кто подстрекнул ме­ня: «Возьми девушку в небо!» Приподнимаюсь, показываю на заднюю кабину и вверх. Колокольцева и Петрунина - нос к носу, о чем-то совещаются, то ли спорят. Уж не настраивается ли Сонька в полет? Вот еще! Нужна она мне, как... Нет, слава богу, встает Тоня, снимает наушники телефонов, направляется ко мне. Делаю знак Коржу, чтобы помог девушке подогнать лямки парашюта. Корж понимающе гримасничает.

Юбка мешает Тоне застегнуть прихваты, приходится поднимать подол выше. Мне видны стройные округлые ноги, я поспешно отворачиваюсь, а то еще подумает - подглядываю. Тоня уже в кабине. Теперь Корж возится с привязными ремнями, мне видно в зеркале: его лапы подозрительно долго шарят по груди девушки. Это кого хочешь выведет из терпения. Выскакиваю на крыло, прогоняю Коржа и сам застегиваю замок. Возвращаюсь на свое место, взлетаю.

Зона близко, но прежде чем начать пилотаж, тщательно осматриваю небо. «Худой» охотник может подкрасться с любой стороны. Такой, как я, безоружный объект не просто легкая добыча, а настоящий презент. Сейчас в воздухе ничего подозрительного не заметно, и я принимаюсь за дело. Старательно, фигура за фигурой вспоминаю комплекс, стремлюсь, чтобы концовка предыдущей фигуры являлась началом следующей. Постепенно втягиваюсь. То, что за долгий перерыв в летной работе утеряло четкость и быстроту исполнения, мало-помалу восстанавливается, уверенней действуют руки и ноги. Они как подголоски в общем хороводе, основную мелодию в котором ведет память. Кручу самолет все свободней, раскованней. В теле появляется та особенная гибкость, когда чувствуешь, что единство ритма, без которого пилотаж немыслим, достигнуто. Эх, сидел бы я сейчас в кабине истребителя! Но лучше не дразнить себя. Как подумаешь, что «конь» твой - слабая кляча, которая, чем ни корми, резвее не побежит, так тошно становится.

Надо мной в вышине - редкие брюхатые облака, малиновое солнце вот вот коснется горизонта, пора и нам на землю.

Во время полета я не мог разговаривать с Тоней, у нее нет шлема, а без него переговорный шланг не действует. Ну, а если бы действовал, о чем говорить? Каждый давно знает: остроумие красит мужчину. Из книжек мне запомнилось несколько расхожих фраз и словечек с потугами на остроумие, их рекомендуют пускать в ход при знакомстве с женским полом и вообще когда нужно произвести впечатление. Но у меня язык не повернется никогда повторить такое Тоне. Я ее совершенно не знаю, однако думаю - ума у нее достаточно, а если так, значит, словесная галиматья, которой я мог бы по ходу угостить ее, будет несомненно воспринята как пошлый треп.

Лишь после приземления, поглядев на ее лицо, застывшее в напряженном изум­лении, позволял себе спросить:

- Замотал вас?

- Не знаю, что со мной... Все было так необычно, неожиданно...

- Понравилось?

- Знаете, о чем я думала там? Что вы одержимый... То есть я хотела... я, извините, хочу сказать, словно вы из какого-то ино­го мира.

- Правильно, тот мир иной...

- Вы там совсем забыли обо мне! И о себе, наверное...

Тут я принялся энергично возражать, мол, это не так, я лишь тем и занимался, что беспрестанно думал о ней, зорко следил за ее самочувствием. Тоня недоверчиво улыбается, качает стриженой головой, но в глазах ее я вижу - тут уж меня не обманешь - радость постижения чего-то нового, необычного. Спрашиваю, что она делает вечером.

- Поужинаем и ляжем спать. В полночь подъем, потопаем по азимуту.

- Жаль, в городок привезли новую кинокартину, хотел пригласить вас.

Тоня задумывается, затем тихо роняет;

- Пригласите лучше Соню.

- Почему Соню?

- Ей так хочется. Мы с ней поконались, кому лететь кататься, выпало мне. А теперь еще в кино... Соня обидится.

- Зачем вы ее мне навязываете?

- Я не навязываю, поверьте. Она очень хорошая девушка.

- Охотно верю, но...

- Извините, мне надо идти. Спасибо вам за небо.

Тоня отходит на несколько шагов и оборачивается:

- Эх, вам не понять, что случилось... нет!

Взмахивает резко рукой и убегает. Я хочу спросить вдогонку: «Что же случилось?» - но рядом возникает Корж с одобрительно-лукавой ухмылкой на морщинистом лице.

- Ну, как девушка, старшой?

- Все в порядке. Характером твердая, и спокойствие завидное.

- Ну, сказа-а-ал! Откуда ты можешь знать ее характер? Да истинный характер бабы проявляется в пляске и в кровати, понял? Но Тонька - девка что надо, она надела военную пилотку не по призыву, а по зову собственного сердца. Я ее уважаю больше всех, она единственная отдает мне бесплатно талоны.

- Какие талоны?

- Те, что ей положены на отоваривание спиртным. И правильно, между прочим, поступает. Не пропадать же добру, раз сама не принимает.

- Не пойму, какая радость глотать столько пойла да еще такого крепкого?

- Хе! Да будет тебе известно; вино и любовь хороши в том лишь случае, если они крепкие. Я, например, м-м-м-м... могу выпить много, а кто видел меня пьяным?

- Ну, это качество присуще и верблюдам.

- Да-да, по рюмочке, по маленькой, чем поят верблюдов, тили-бом-бом!.. Лично я - противник пьянства беспринципного и бестолкового поглощения алкоголя по форме це-гаш-три це-гаш-два о-гаш. Поэтому я не пьянствую, а познаю сущность вина диалектическим методом. Не шурупишь? Это значит, от созерцания перехожу к абстрактному осмысливанию и только потом к практике.

Корж вдруг попытался вытянуться, распрямить сутулую спину и стал похож на небрежно нацарапанный вопросительный знак. Почесал о руль поворота свою застарелую экзему на нервной почве, продекламировал с пафосом:

- Уменье пить не всем дано, уменье пить - искусство. Тот неумен, кто пьет вино без мысли и без чувства.

- Мать честная! Неужели опять во сне сочинил? - воскликнул я - Да ты ж почти Маяковский

- На этот раз не я... Не буду примазываться к правоверным... - Корж взды­хает. Глаза у него по-детски глуповатые и по-стариковски скорбные. - Зачем автомобилю глушитель? Чтоб не слышали громкий шум внутри его. А ты спрашиваешь, зачем мне вино...

Следующие два дня мотаюсь по Донбассу: штаб фронта, Ростов, Миллерово. Разные задания, со мной летают какие-то люди с сумками и без, со знаками различия и без них, чересчур болтливые и немые, как стена. Возвращаюсь к вечеру. Умываюсь, ем по-быстрому в выскакиваю из душной столовой, прозванной с моей легкой руки «Капиным капищем». Луна еще не взошла, небо мигает россыпями звездной мелкоты. Белые колонны здания смутно отсвечивают в синем сумраке, из го­рода доносится переклик паровозных гудков. Окно в комнате радисток открыто, из него выплескивается тихая, заунывная песня. Она плывет-качается на теплых волнах травяных ароматов. Ночь и песня... Почему меня волнует эта чепуха? Повернешься на запад - война, смерть, страдания, а меня, как перезревшую девку, беспокоит черт знает что! Сказать неудобно: какие-то едва уловимые предчувствия радости, безотчетная тревога, неясный, смущающий сердце страх утраты че­го-то...

В детстве, помню, читал: в Африке растет дерево, чьи цветы похожи на красные яблоки, но стоит дотронуться до яблок, как они тут же рассыпаются на тысячи лепестков. Подобны тем цветкам и наши военные радости. Кажется, протяни руку и... Ан нет, только лепестки разносятся по ветру...

Вот и меня тянет к открытому окну радисток, как к тем цветам-яблокам. Стоял, пока песня затихла, затем стукнул негромко по раме. В темном проеме показалась Соня Петрунина, увидела меня, фыркнула. Я вполголоса спросил, где Тоня. Пышные Сонины плечи пренебрежительно шевельнулись. Из комнаты спросили;

- Кто там?

- А кто шастает под окнами? Или шпион, или влюбленный. - Соня отвернулась, добавила что-то еще, чего я не слышал и что вызвало смех, затем прищурилась на меня, пропела насмешливо: - Любовь сме-е-еется над замками, труля-ля-ля! Кармен к вам выпорхнет, о, Хозе, труля-ля-ля! - И захлопнула окно.

Я отхожу в тень, жду. Тоня появляется из-за угла, одетая, как обычно, по-домашнему: туфли, юбка, светлая кофточка. Заглядывает мне в лицо, спрашивает настороженно:

- Случилось что-то?

- Пришел за вами, пригласить в ночной полет...

Она смотрит на меня с удивлением, затем качает укоризненно головой;

- Вы же знаете: нам запрещено.

- Не слышал такого,

- Ну, не категорически, но не рекомендуется перед заданием.

- Глупость чиновная, вот что это! Пойду к Майданову, спрошу.

- Нет-нет! - Тоня закусывает по привычке губу, раздумывает. Вдруг хватает порывисто мою руку: - Эх, что будет, то и будет... Пойдем.

И мы пошли мягкой, заросшей бархатным спорышем дорогой по краю аэродрома. Я осмелел настолько, что взял Тоню за руку. От ее волос исходил аромат прохладной чистоты, как от родника в жаркий полдень. Она молчала, но мне казалось: в тишине, как греза, звучала едва слышимая лишь мною мягкая, беспричинно печальная мелодия. Мрачные, разбомбленные корпуса безобразно громоздились выше горизонта, закрывая звезды, вдали блуждали тусклые синеватые огоньки: то по шоссе бежали, притушив фары, автомашины. Я чувствовал плечо Тони, его теплоту, крупный локон на лбу ее вздрагивал в такт шагам. Несколько раз порывался заговорить, но слова, как назло, приходили серые, плоские. Вот ведь как получается, когда тебя глубоко взволнует пробудившаяся в сердце нежность. А зачем, собственно, слова? Стоит ли тратить время на разговоры, когда и без слов ясно. Война длинная, ночь короткая...

Вдруг Тоня останавливается, берет меня за подбородок, поднимает вверх.

- Смотрите немножко и туда, в небо свое, - смеется она.

- Туда успею...

- Скажите, зачем я вам нужна?

Наивный вопрос застает меня врасплох, но отвечать надо. Первое, что приходит на ум, - галантные, вычитанные в книгах наставления для начинающих волокит. Вспомнил - и застыдился. Больше всего претит мне пошлятина. Лучше вообще быть немым, чем пороть идиотские банальности. И я не сказал Тоне, как мне с ней хорошо, как, увидев ее, я ощутил нежданную радость и словно проснулся от ласкового света ее глаз. С той поры живу, сдерживая себя потому, что разговоры о нежных чувствах в ту пору, когда на карту поставлена сама жизнь, и в первую очередь ее, Тони, жизнь, могут показаться неуместными и даже оскорбительными. Она воспримет их с презрением и насмешкой. Что же тогда останется?

Но Тоня вздохнула и робко прижалась к моему плечу. Каким образом разгадала она несказанное мною? Сердце мое гулко застучало, я обнял девушку с опаской, боясь спугнуть, тогда она наежится и убежит, но нет, только посмотрела вопро­сительно и лунный свет замерцал в ее удивленных глазах. Видимо, есть все же неведомый нам закон рождения взаимных симпатий; вначале смотришь на человека безразлично, как бы сквозь него, и вдруг, словно прозрев, поражаешься! ведь это же тот самый, чьим смутным образом ты восхищался в своих сновидениях!

Я увидел слева брошенное крыло от разбитого самолета, вытер на нем место пучком травы, пригласил Тоню сесть. Она не отказалась, постучала ладонью по крылу, и лукавая улыбка мелькнула на ее лице.

- На нем полетим? - опросила.

- Хочу поговорить с вами.

- О чем?

- Расскажите о себе.

- Анкетные данные или автобиографию?

- Душу в анкете не увидишь...

- Ну, хорошо. Появилась я на свет... впрочем, это и так понятно. Недалеко отсюда родилась, в Новочеркасске.

- В Новочеркасске? - воскликнул я невольно.

- Да. А что?

- Прошлой осенью я летал на боевые с вашего аэродрома.

- Вот как? Значит, мы почти земляки... В городе осталась наша семейная музыкальная команда: младшая сестра Лена и дедушка Афанасий, бывший дирижер полкового казачьего оркестра. Оба души не чают в музыке, не то что я...   Впрочем, родителям моим медведь тоже на ухо наступил, потому и стали медиками. С первых дней войны в армии. Ну, а я оказалась здесь, Вот, собственно, и все. У королевы Марго или у княжны Таракановой биографии гораздо интереснее.

- Меня мощи не интересуют.

Тоня покачала отрицательно головой, волосы ее вспушились, стали похожи на клок сена, взъерошенного лихим горычом. Месяц поднялся выше, стало еще светлее. Я вижу цвет Тониных глаз: они темные, ожидающие. Мое сердце переполняет нежность, это, должно быть, неизбежно в такие минуты. Тоня вздыхает:

- Какая ночь! Не хочется... не хочу, чтобы солнце всходило! А оно видите что делает? Нарушает порядок, с запада всходить решило - не иначе.

Я оборачиваюсь. Действительно, там по всему окоему полыхает заря, А я думаю: мерцание в глазах Тони от лунного света. Вдруг это мерцание потекло по ее щекам. Она закрывает ладонями лицо.

- Тоня! Тоня! - зову просительно, но она не отнимает рук от лица, некрасиво и беспомощно трясет головой и вдруг восклицает сквозь сдавленные всхлипы:

- Господи, выбрось меня скорей! Пусть даже без парашюта...

«Ну, нет, господь Майданов без парашюта не выбросит», - откликаюсь мысленно, а в груди - ток-ток-ток, как после ста приседаний перед медкомиссией. Тоня поворачивается ко мне, под глазами ее - темные круги, днем я их не видел.   Что с ней? Как успокоить ее? Говорю в шутку:

- Вы нарушаете светомаскировку.

Она не понимает.

- Включили свои прожектора на полную мощность... - говорю и закрываю ей ладонями глаза. Тоня замирает, и у меня такое ощущение, будто мы стоим на тонком льду и ждем: выдержит он или провалится?

- А-а-а! Вот вы где! - раздается внезапно на дороге. Оглядываюсь. Бежит посыльный, кричит на ходу, запыхавшись: - Правильно нацелила меня Сонька Петрунина, а то бы искал... Вас срочно вызывает командир!

- Что там стряслось?

- Немец прорвал фронт и прет на нас.

- Чего ты мелешь? - хватаю посыльного за рукав.

- Ей-богу! Тарарам кругом поднялся - ужас! - клянется посыльный и радостно улыбается во всю свою глупую ряшку. Тоня ахает растерянно, вскакивает с крыла, часто дышит, сцепив на груди руки.

«Тут и сказке конец...» - проходит судорожно в моем сознании, и сразу же, как по жесткому приказу, все остро волновавшее меня минуту назад сникает, остается война. Только война.

С рассветом Майданов умчался в штаб фронта, оттуда передал: в течение суток подготовить группу десантников к выбросу, постоянный состав с имуществом - к эвакуации.

Коржа в штабе нет, где он - никто не знает. Нахожу в ангаре. Измятый, небритый, сидит в тени, напевает меланхолически свою неизменную:

- По рюмочке, по рюмочке, тили-бом-бом! Тилибом-бом! По маленькой, по маленькой, чем поят верблюдов, Налей, на-а-алей, - кхи! това-а-арищ, - кхи! Заз­дравную-ю...

- А ну, марш на стоянку! Летать будем круглые сутки!

- Пожалуйста, у меня тили-бом-бом. Как часы!

Проверяю. Машина полностью готова к полетам, заправлена, вычищена, вымыта, блестит. Полчаса спустя первый парашютист повисает над аэродромом. И пошло... Взлет, набор восемьсот метров, прыжок, облет вокруг парашютиста - все ли у него в порядке, приземление, и все сызнова. Однообразие, скукота до одурения. К вечеру вымотался, дошел, как говорят, до ручки. Наконец передых. Пока Корж заправляет баки, можно поразмяться. Выбираюсь из кабины, приседаю несколько раз, делаю стойку на руках, боксирую с мнимым противником. На меня смотрят с «квадрата» десантники, ожидающие своей очереди на прыжки, среди них - Тоня. Еще день-два - и она, подобно ее коллегам, прыгнет в неизвестность. Эх, проклятье! Подрывники-диверсанты хоть драться могут - есть чем, а у нее что? Амазонка без оружия... Ее не ждет ореол славы победных сражений, наибольшим везением для десантника считается, когда он просто уцелеет, ведь бывает иногда, что и умереть - счастье для него... Мне жаль Тоню. Впрочем, «жаль» - не то слово. Ради нее я готов на... А на что, собственно? Какими возможностями я располагаю? Что могу? Прекратить войну? Освободить Тоню от опасного дела, на которое она пошла по своей воле? Сохранить ее для себя? Чепуха! Не той закваски девушка, чтоб отступила перед трудностями предстоящего пути. А раз так, не смей смущать ее, не мучай, как вчера вечером. Поимей совесть! Твое маленькое личное - капля в океане всеобщих бедствий.

Корж заправил баки, пора опять в воздух. Беру очередного парашютиста. Подходит Тоня. Улыбается, посылает мне украдкой воздушный поцелуй. Она в кабине. Вижу на стекле зеркала ее сосредоточенное лицо. Набираю высоту. Все нормально, все привычно. Разворот, еще разворот, полоса плывет вдоль фюзеляжа. Третий разворот. Теперь полоса приближается к левому крылу. Внимательно оглядываю воздух, особенно - западную сторону. Перед заходом небо и земля быстро меняют краски, ослепительное палевое пятно солнца становится красным, а пепельная высь, источавшая днем густой зной, вспыхивает пышным румянцем.

Ох уж эта небесная косметика! Под ее ослепительным покрытием удобно прятаться «худым». Потому и обшариваю небо взглядом.

Но вот высота набрана, делаю Тоне знак приготовиться, убираю газ и ободряюще подмигиваю. Самолет задирает капот, теряет скорость. Тоня - на крыле, губы напряженно сжаты, правая рука на кольце парашюта, левая сжимает борт кабины. Я стараюсь удержать машину подольше в горизонтальном полете: чем меньше скорость, тем слабее динамический удар, который испытывает прыгающий. Но пора. Поднимаю над головой руку, чтобы тронуть Тоню за плечо и дать команду «Пошел!», как вдруг совершенно четкое, острое ощущение опасности холодящей дрожью прокатывается по телу. Что случилось? Самолет? Двигатель? В порядке. Появились «мессершмитты»? Не видно. Так в чем дело? Не понимаю. Но коль внутренний сторож предупреждает... Раздумывать нечего, немедленно Тоню обратно в кабину!

- Назад! - кричу и хватаю лямки парашюта, но Тоня исчезает.

И тут же самолет судорожно дергается и без моего участия высоко задирает нос. От тряски стучат зубы, самолет повисает вниз хвостом, вот-вот сорвется в штопор. Проклятье! Что происходит? Изо всех сил толкаю ручку управления вперед, одновременно даю полный газ, но рулей «не хватает». Оглядываюсь и... застываю в ужасе. Вот о какой опасности предупреждал меня внутренний сторож! На хвосте - Тоня. Стропы запутались, парашют закрутился в колбасу. Двигатель на максимальных оборотах, но самолет в воздухе не держится, скользит, раскачивается угрожающе вправо, влево - центровка машины окончательно нарушена. Земля катастрофически приближается, приближается гибель. Дергает рулями туда-сюда, изо всех сил пытаюсь освободиться от зацепа, но тщетно. Моя память, напичкан­ная уставами, инструкциями, параграфами наставлений, услужливо подсказывает спасительный выход: «Прыгай! Других шансов нет».

Кровь резким толчком ударяет в голову, как могла прийти мне такая гнусная мыслишка?

- Подлец! - ору я с остервенением сам себе и плюю раз за разом, выбрасываю лихорадочно из закоулков памяти балласт, бесполезный в моем критическом положении. Самолет не подчиняется мне, его швыряет во все стороны. Вместе с ним швыряет Тоню, крутит веретеном, она теряет самообладание, пытается отцепить купол от хвоста. Может, удастся? Ой, что там блеснуло? У меня перехватывает дыхание: Тоня режет стропы! Но у нее ж нет запасного парашюта! Она жертвует собой ради моего спасения!! Да что ж это творится? Как я смогу жить после этого?

Вдруг, наподобие того как от удара кресала по кремню зажигается фитиль «катюшки», так от внезапной догадки высекается искра надежды в моей зачумлен­ной страхом голове. Солдат в атаке бежит вперед, а падает как? Конечно же на бок! Лбом ударишься - смерть. Самолет надо бросить на крыло, оно примет на себя удар, самортизирует.

А Тоня? Она словно догадывается о моем намерении, подтянулась вплотную к стабилизатору. Выбирать удобную посадочную площадку не приходится. По обочине аэродрома - заросли кустов, меня неотвратимо тянет туда. Я не сопротивляюсь, кусты - матрац для летчика. «Стреляй в кусты, бог виноватого сыщет...» - приходит на ум присловье, и вот - земля. Выравниваю на высоте двухэтажного дома и выключаю магнето. Накреняю машину влево, ручку управления добираю до пупа.

Эх, милый, мудрый У-2! До чего ж ты добрый ко мне и на этот раз! Ты простил даже такую немыслимую, такую дикую эволюцию! Ты не вогнал меня в твердь земли, не сделал из меня мешок костей, ты, словно лист на ветру, вскользь, юзом коснулся верхушек упругих кустов... Треск, пыль, удары по голове, по спине. Меня молотит со всех сторон. Искры из глаз, мрак и опять пестрота красно-белая. В горле терпкое жжение от крови. Все-таки расквасил нос... Мигом сбрасываю привязные ремни, выхватываю из кармана кусок вытяжного парашютика - мой носовой платок, прижимаю к лицу. Вижу плохо, но голоса слышу. Видать-таки, крепко долбануло, хочу встать и не могу, в теле непривычная тяжесть. Фыркает машина, ко мне в кабину заглядывает Майданов.

- Колокольцева жива? - спрашиваю сквозь мокрый от крови платок.

- В сорочке родилась твоя Колокольцева.

Мне помогают выбраться из кабины. Стою, ищу глазами Тоню.

Десантники показывают:

- Вон там она, у санитарной машины.

- Бывает, и девкам кусты на пользу, гы-гы-гы...

С меня сваливается тяжесть.

Майданов разглядывает поломанное крыло и начисто срезанное шасси. Винт, к удивлению, цел, остановился горизонтально, как по заказу. Корж подозрительно щурится на него, мол, как это так? Я уже пришел в себя, докладываю Майданову о чепе, он машет рукой.

- Видел в бинокль, как открыла парашют на крыле.

- Я больше ничего не мог...

Лицо Майданова на секунду светлеет, острые скулы сглаживаются. Встряхивает меня за плечо, говорит о незнакомой мне до сих пор проникновенностью;

- Молодец, сделал все правильно. Ну, а что ты не смог - тебе простится... Корж! - кричит Майданов, хотя тот рядом продолжает глубокомысленно созерцать оторванную ногу шасси. Поднимает голову, жует губами. - Доложите состояние!

- Чье, товарищ командир?

- Ваше известно мне и без доклада...

- А-а... Вы насчет этой штуки... - кивает на самолет. - За подержанный гроб вполне сойдет...

- Точнее! - приказывает Майданов.

- Составлю для ПАРМа дефектную ведомость...

- О ПАРМе забудьте, сегодня ночью он эвакуируется. Ремонтируйте сами.

- Вот это тили-бом-бом! - присвистнул Корж, но на него никто внимания не обратил, все глаза поднялись к небу. На высоте, где еще гуляет солнце, протянулся розовый шнурок - инверсионный след, оставленный невидимым «Юнкерсом» то ли «дорнье». Лиловые кучки кудрявых разрывов зенитных снарядов остаются от него в стороне. Немцы наступают. Тоня лежит в санчасти. Я сижу у разбитого корыта, то бишь самолета.

Навестил Тоню вечером, В небольшой палате тихо и душно. Три кровати пустуют, возле четвертой на тумбочке тускло светит лампа. Окна занавешены одеялами

- светомаскировка. Тоня услышала мои шаги, шевельнулась. Лицо и руки забинтованы, видны лишь глаза: испуганные, страдающие. Сажусь на табурет рядом с ее койкой, опрашиваю, как самочувствие. Не отвечает. В уголках ее глаз закипают слезы, дыхание порывистей, чаще, сквозь бинты доносится глухо;

- Ты... ты пришел...

- Вот немного абрикосов принес, ребята передали.

- Я чуть не погубила тебя, прости...

- Ешь и не говори глупостей.

- Боже мой, что теперь скажут обо мне товарищи! Ведь могут подумать, умышленно причинила себе травму, чтоб не идти на задание. Но я ж не хотела, клянусь! Сама не знаю, как получилось.

- Ну, что за чепуха лезет человеку в голову? Как не стыдно! Ты очень плохо думаешь о своих товарищах. Завтра-послезавтра встанешь и навоюешься по горло. А сейчас жми на абрикосы и не переживай понапрасну.

- Я знаю, мы никогда больше не увидимся.

- Это почему же?

Глаза Тони туманятся. Она берет мою руку, прижимает к глазам. Я успокаиваю ее, а у самого в груди тягуче больно и безнадежно.

- Радости не будет, - роняет Тоня тихо. - Судьба вынесла нам резолюцию воевать и умирать. Значит, так и будет...

...Ночью в фашистский тыл улетели три группы парашютистов,

Минувшей ночью доносился отдаленный, хорошо знакомый гул канонады, сегодня стрельба гораздо громче, отчетливей. Слышны глухие взрывы, впечатление такое, словно кто-то упорно долбит деревянную стену кувалдой.

Мы с Коржом работаем наперегонки, спешим закончить ремонт самолета. Приходится делать все своими руками, чуть ли не с колена. Долго возились с вывороченными стойками шасси. Правая уже на месте, слава богу. Внезапно вызов к ко­мандиру. Группа срочно эвакуируется, а мы с Коржом остаемся. Веселенькая новость! Нас покидают с жестким приказом: закончить ремонт шасси и улетать. Если же до прихода врага не успеем, самолет сжечь, а самим пробираться попутными средствами до Новочеркасска, где должна дислоцироваться группа.

Часа два спустя машины, груженные парашютами и другим имуществом, покидают Острую Могилу. На одной из них уезжает Тоня. Пошел попрощаться, за мной увязался Корж. Майданов увидел нас, спрашивает: «Почему разгуливаете?» Так и так, говорим.

- Нечего прощаться, не навек расстаемся. Заканчивайте ремонт и догоняйте.

Корж затоптался на месте, пожевал губами, съежился.

- Чего мнетесь? - уставился на него Майданов.

- Нельзя ли умыкнуть кусок списанного парашюта для хозяйственных нужд?

- Для каких это хозяйственных?

- Ну, женке на пеленки...

- Разве вы женились?

- Я не-е-е... Я не женюсь никогда.

- Вот как?

- А зачем? Чтобы плодить себе подобных?

- Ну, ежели себе подобных, то действительно незачем... - ухмыляется Майда­нов. - А насчет хозяйственных нужд надо было мышковать раньше, все уже упаковано в машинах.

Корж меланхолически вздыхает.

...Левая стойка шасси доводит нас до умопомрачения. Не держат хомуты в местах слома, хоть караул кричи! Нужна сварка: электро или газовая - любая, иначе все наши труды напрасны. Но где ее найти? Корж обшарил весь аэродром - пусто. Может, порыскать в городе, на заводах? Другого выхода нет, надо топать в Ворошиловград.

Но грохот рвущихся бомб, сброшенных на город, подстегивает нас.

- Не вернусь - поминай сухарями, - хмыкает Корж, вытирает ветошью руки, взваливает на плечо стойку.

- Не задерживайся там, - предупреждаю.

- К полуночи вернусь. Если удастся...

- Да, кстати, вещички собрал?

- Давно привязаны в фюзеляже под капотом.

- Гм... Предусмотрительный, однако...

- Предусмотреть все - это значит победить наполовину.

Корж удаляется, а я принимаюсь заправлять бак горючим. Наливаю из бочки в ведро, влезаю по стремянке к горловине, опорожняю и опять - к бочке. Заправка полная. Чем бы еще заняться? Схожу, пожалуй, за собственными манатками, пусть будут под рукой.

В помещении штаба, в парашютном классе, в жилых комнатах пустота. Под ногами мусор, тряпки, порожние бутылки, оцинкованные коробки для патронов ППД. В комнате радисток дверь заперта, ручка привязана чулком к гвоздю в стояке. Отвязываю, вхожу. Койки без матрацев, но на полу ни соринки, все убрано, чисто.

Над крышей здания проносятся самолеты. Выглядываю в окно - фашистские, как прошлым летом разгуливают. Надо убираться из дома, пока какой-нибудь не фуганул бомбу. Больно уж цель приметная: колонны, балконы... Как нашим-то удается эвакуироваться под бомбами? Кидаю за плечо вещевой мешок, выхожу из помещения, подпираю дверь обломком доски. Где-то в городе назойливо воет сирена, из-за бугра поднимаются серые паруса дыма. Сумерки быстро густеют, скоро совсем стемнеет. Стена ангара еще не остыла от дневного жара, притулился спиной, сижу, смотрю как догорает заря. Слева над городом зарево раздувается, подсвечивает багровыми сполохами тучи дыма.

Вглядываюсь в темноту, мертвые, опустевшие строения военного городка кажутся еще угрюмей. На землю падает роса, ароматы цветущего разнотравья, сильнее пахнет железом и... опасностью. Муторно становится, как наслушаешься от десантников всяких баек о вражеских диверсантах и лазутчиках. Теперь в изменчивой темноте они мерещатся мне с ножами в зубах. Такие, ежели нападут врасплох, запросто сделают тили-бомбои! Но куда же, черт его дери, Корж запропастился? Дело к полуночи, а от него ни слуха, ни спиртного духа, Завтра целый день летать, надо прикорнуть хоть немного. Пойду лягу. Корж придет, разбудит.

Подпираю ворота ангара изнутри железной трубой, расстилаю на земле моторный чехол, пистолет под голову и - спать.

Просыпают от щекотки. Кто-то водит мне соломинкой по носу. Спросонок сооб­ражаю туго: «Корж расшалился...» Открываю глаза - никого. Это лучик солнца проник сквозь щель в воротах, балуется. На дворе, значит, утро, а Коржа нет? Вскакиваю, ударом сапога выбиваю трубу-подпорку, распахиваю ворота.

Солнце, чириканье воробьев и тут же над головой громовые раскаты. Узнаю наши «илы». Проносятся низко. Вдруг как бы отталкиваются от земли и уже поблескивают в небе, пикируют на что-то юго-западнее города. Навстречу атакующим штурмовикам бьют автоматы «зрликоны», хорошо слышны недалекие взрывы. Немцы совсем близко. «Неужто забурил, проклятый «тили-бом-бом»?» Мне становится тоскливо.

Артиллерийская пальба нарастает, временами ее заглушают подвывающие сиренами «штукасы», Ю-87. Вдали мелькают еще какие-то самолеты. Неспокойно в воздухе, очень неспокойно. Что творится на земле, кто в городе, не знаю, а неизвестность страшнее неожиданности. Сбегать на дорогу, спросить у проезжих? Оставлять самолет опасно. И все же придется рискнуть.

Несусь через городок во всю прыть. Воздух - горячая перина, остро пахнущая лебедой. Пот заливает глаза, вытираюсь на ходу пилоткой. Наконец - шоссейка. Курившаяся прошлые дни рыжеватой пылью, сейчас пустынна. Ни машин, ни телег, ни единой живой души. Носится лишь, каркает распуганное стрельбой воронье. Кажется, я остался один... По спине - холодок.

Вдруг дорога оживает, что-то приближается, слышен металлический скрип, лязг, ревет натужно мотор, перегруженный донельзя. Т-34? Нет, по сравнению с громовой поступью «тридцатьчетверки» это цыплячий писк. Тут что-то другое. Это другое - грохочущее жалко, приземистое - выныривает из-за пыльных зарослей акации. Ух, ты! Грузовик, набитый людьми, но, боже мой, на что он похож! Без рессор, без скатов прет напролом, пашет железными ободьями дорогу.

Я выскакиваю на проезжую часть, поднимаю над головой пистолет. Трехтонка со скрежетом останавливается, из кабины выглядывает кто-то с забинтованной головой, громко, со злостью кричит!

- Ты чего, туды твою?

- Где немцы?

- Что-о-о? Ему немцы нужны! Ты кто такой? - резво выпрыгивает на дорогу забинтованный начальник, бросается ко мне.

- Отвались, дурак! Я летчик. Вон мой самолет стоит, не могу взлететь.

- Так какого ж ты, туды твою, разгуливаешь тут? Лезь в кузов! Быстрее! Немец на пятки наступает, едва выскочили.

- Не могу, у меня техник на аэродроме. Подождите немного.

- Ждать? Ну, нет, мы разутые, видишь? Давай ежели, а не хочешь...

Из кузова нетерпеливо орут:

- Да пошел он! Газуй, лейтенант!

Тот машет на меня рукой, вскакивает в кабину. Остатки автомобиля, пыхая белым дымом солярки, удаляются.

Несусь поспешно назад - может, вернулся «тили-бом-бом», ищет меня? Прибегаю - никого. На часах уже десять, я не знаю, что и думать. Может, попал под бомбежку? Может, убит случайно или ранен? Или... У меня духу не хватает произнести слово «дезертир». Но я всяких встречал, когда скитался по вражескому тылу. Если так, ждать больше нечего, надо уходить.

Надеваю вещевой мешок, поворачиваю сливной кран горючего. Вчера я залил бак под самую пробку, струйка бензина от мотора растекается по земле. Заряжаю ракетницу, жду, когда лужа станет побольше. Теперь, пожалуй, хватит. Взвожу курок ракетницы, прицеливаюсь. «Прощай, «Русфанера»! Гори голубым пламенем. Не знал, как от тебя избавиться, так несчастье помогло...»

Последний раз оглядываюсь на дымчато-зеленое поле аэродрома, ничего нового. Впрочем, стоп! На южной стороне вроде кто-то показался. Похоже - цапля вышагивает. Их здесь много. Присматриваюсь внимательней. Нет, кажется, не цапля, существо более грузное. Человек, навьюченный мешками, не то животное с тюками на спине - издали не разберешь. Направление держит на ангар. Та-а-ак... А не Корж ли это маскируется от воздушного противника? На всякий случай перекрываю сливной кран. Неизвестный все ближе, вижу мешки, под ними длинные худые ноги. Сомнений больше нет: «тили-бом-бом»!

У меня кровь приливает к рукам, меня душит, трясет от злости. «Ну, ты у меня получишь за все, я те так врежу по загривку - свет в копеечку покажется! А там иди, жалуйся!»

Но Корж, видать, держит нос по ветру, или мои намерения уж очень ясно написаны на моей физиономии. Не доходя до меня шагов десять, сбрасывает с плеч мешки, достает из-за спины, как винтовку, заваренную стойку шасси, показывает издали.

- Видишь, старшой? Готова...

- Что все это значит? - стучу по часам на руке.

Корж шмыгает носом, двигает плечами, показывая, что экзема дает о себе знать. Гимнастерка на нем в темных пятнах пота.

- Ну-у! - рычу я угрожающе.

Корж мигом развязывает мешки и встает между ними, точно купец на базаре. В одном мешке - копченая колбаса, в другом - хозяйственное мыло.

- Больше ничего не досталось, - разводит он руками. - Пока заваривал стойку, другие расхватали, даже соли не организовал.

- Послушай, тебе известно, что такое штрафбат? - спрашиваю холодно и ехид­но.

Корж глядит под ноги, молчит, потом невнятно мямлит:

- А тебе известно, что с нами случится впереди? А ведь это - продукт! - встряхивает он мешки.

- Бутерброды с мылом жрать будешь? Солью хвост посыпать?

- Право, старшой, ты рассуждаешь, как несмышленыш. Да за это мыло в любой станице бабы знаешь что дают?

- А ты знаешь, что дают за самовольную отлучку в боевой обстановке? То есть дезертирство?

- Ну зачем так, старшой? Я ж хотел лучше... Нога сей минут будет на месте, и - в воздух!

- Где немцы?

- О-о!.. Немцы еще далеко, километров пять, не меньше.

У меня нет больше сил разговаривать с этим типом, даже злость на него иссякла.

...Спустя часа полтора после взлета приземляюсь на знакомом аэродроме возле Новочеркасска на левом берегу реки Тузлов. Места известные, излетанные, исхоженные.   Через реку - два моста: на одном поблескивают железнодорожные рельсы, другой - шоссейный. Этот о воздуха хорошо видно - забит людьми и транспортом отступающих частей. Аэродром брошен, лишь на той стороне летного поля стоит сиротливо звено штурмовиков. Очевидно, там командный пункт. Есть смысл сходить к ним, разузнать насчет группы Майданова. Коржу показываю, где склад ГСМ, может, удастся дозаправить бак.

Летчики-штурмовики, измотанные, с потеками грязного пота на лицах, разместились под крылом самолета, дремлют. На мой вопрос пожимают плечами. «Майданов? Понятия не имеем, не слышали, не видели. Самих приземлили сюда недавно по радио, наш аэродром блокирован фашистскими истребителями. Получим разрешение на взлет и - привет!»

Решаю топать в город к военному коменданту, у него-то Майданов должен ос­тавить какой-нибудь след. Возвращаюсь к самолету. Корж уже стряпает что-то в котелке. Возле костра - канистра, банки, бутылки. Улыбается навстречу, довольный.

- Ты знаешь, старшой, совершенно случайно обнаружил почти полбочки. Ценнейшая смесь! Керосин со спиртом. Сейчас небольшая перегоночка и... - сделал он красноречивый жест, а я продолжал язвительно:

- ...тили-бом-бом!

- Угадал... - разводит Корж руками и вдруг спохватывается, объясняет; - Солдат, проворонивший выпивку, - не солдат.

- Боюсь, мудрости эти вылезут тебе однажды боком... Я пошел к коменданту города, когда вернусь, не знаю. Смотри здесь, чтоб самолет не украли...

- А перекусить? Обедать вряд ли придется. Я сей минут!

Минутку спустя в распахнутом фюзеляже самолета можно было созерцать потро­ха. Из хитро принайтованных мешков появляется седая колбаса, коврига черствого хлеба, четыре помидорины. Я расстилаю на траве газету, сажусь, режу черную, сухую, как палка, салями. Она слезится ароматным жирком. За спиной на дороге гудят машины, стучат кованые колеса повозок, бранятся измотанные люди. Корж ставит рядом с собой котелок, наполненный добытой «ценнейшей смесью», с чувством вздыхает;

- Эх, и достается же матушке-пехтуре!

- Достается потому, что не в ту сторону курс держит. Небось на запад топали бы куда веселей. На войне всегда один наступает, другой - отступает. Прошлой осенью что было? Помнишь, как перли фашисты на Ростов? Хе! Мундиры нараспашку, рукава до локтей закатаны... А потом? От Ростова до Миуса в одних подштанниках драпали. То же и нынче будет. Уверен, пока мы с тобой здесь болтаемся, в высших сферах не прохлаждаются, готовят немцу кое-что... Чтобы им и без подштанников спасу не было... - говорю, а сам слежу за манипуляциями Коржа. Он берет пластмассовый стаканчик для бритья, наливает в него из котелка, выпивает залпом и... Ой, ой, ой! Что с ним? Никак концы отдает? Лицо стало как граб сморчок, как сморщенный трюфель. Он судорожно хватает помидор, хекает, хакает, сморкается, вытирает обильные слезы, наконец изрекает бодро:

- Ешь солоно, пей горько, умрешь - не сгниешь... Старшой, у тебя есть голубая мечта? Нет? Вот она, универсальная, попробуй, - встряхивает он котелок. На колбасные запахи налетают крупные зеленые мухи. Я отмахиваюсь. Они опускаются на венец котелка с адским зельем, издают громкое жужжанье и исчезают, словно от крепкого щелчка.

- Видишь, - говорю, - от твоей голубой мечты мухи дохнут.

Корж обиженно сопит. Разве могу я по достоинству оценить его приобретение? Пожевав колбасы, отправляюсь в город.

На дороге плотный жаркий поток подхватывает меня и несет через мост в гору, под Триумфальную арку, поставленную казаками Платова в честь победы над Наполеоном. В прошлом году я не раз проходил по этой дороге и всегда опасался самого неприятного: проморгать шагающего навстречу старшего по званию. Ух, и лихие служаки попадались! Попробуй, сержант, не поприветствовать за три шага строевым! Разве мало таких, которые видят смысл службы в том, чтобы показывать свою власть, изводить стоящего рангом ниже?

Но на войне, когда у каждого в руках оружие, самодурские издевочки могут кончиться худо. Сегодня я сам, без принуждения спешу к коменданту за помощью, вся надежда на него.

В комендатуре столпотворение, к коменданту не пробиться даже полковнику, а уж такому, как я... Поскольку знаков различия на моих петлицах нет, буду работать под офицера. Занимаю очередь, галдящую на все голоса. Люди военные, а в помещении форменный базар. Толпятся, лезут один вперед другого, трясут бумага­ми, пыжатся, как индюки надутые. Стою безнадежно, прислушиваюсь от нечего делать к разговорам. О позициях, оборонительных укреплениях, оружии - ни слова, зато всем нужны продовольствие, фураж, железнодорожные вагоны. Некоторые ищут собственные штабы, части, а это уж совсем скверно. Коль управление войсками нарушено, связи потеряны, тут недалеко и до повального бегства. Подобными примерами военная история ве-е-есьма богата...

Лишь часа через два прорываюсь к коменданту, и от одного взгляда на него чувствую разочарование и неуверенность. Изможденный, замотанный майор с бегающими на желтых скулах желваками, с красными от бессонницы глазами - что может сделать он для массы войск, вливающейся лавиной в город?

Мой доклад, почему я здесь, краток. Комендант досмотрел мои бумаги, положил на стол, крикнул через плечо в соседнюю комнату:

- Петлицкий, проверь прибытие группы Майданова!

В двери появляется старшина с жидким, прилизанным чубчиком, раскрывает перед начальником толстую книгу, указывает пальцем:

- Вот прибыл, вот убыл...

- Куда? - воскликнул я машинально, но ни комендант, ни подчиненный не шевельнулись. Пришлось повторить вопрос. Майор отдает писарю книгу, спрашивает строго:

- Почему вы позволяете себе шататься где попало в ответственное военное время? Вместо того чтоб быть на фронте, навострил лыжи в тыл?

- Я вам объяснил почему...

- Я слышал такие объяснения от лиц, которые бросают передовую!

У меня в глазах потемнело от обиды и злости. Застарелая неприязнь ко всем комендантам на свете вызвала бестолковый взрыв. Едва слыша себя, я с яростью выдавил:

- А ты почему не командуешь батальоном?..

Глаза коменданта стали белыми. Взвизгнул хрипло, тыча на меня дрожащим пальцем:

- Ар-р-рестовать!

В тот же миг из смежной комнаты появляются дюжие хлопцы и выводят меня за дверь. Я в отчаянье, Я уже сожалею, что вел себя так глупо, несдержанно, и все же на пороге останавливаюсь, машу кулаком коменданту:

- Это тебе так не пройдет! Ты ответишь за отказ сообщить местонахождение особой части! - Поворачиваюсь к моим охранникам, цежу с прозрением: - Ведите, фараоны, в мой любимый подвал на Алексеевскую...

- Хе! А ты, оказывается, уже отведал нашей губы? - восклицают комендантские молодцы с легким удивлением.

- Отведал... Прошлой зимой, после возвращения из фашистского тыла, находился на отдыхе некоторое время. Воевал здесь, поблизости, вот и завернул к коменданту в гости...

- На чем летал?

- На истребителе.

- Чего ж не сказал коменданту?

- А он меня спрашивал?

- Затуркали его, слышь, да тут еще...

- Ладно, ведите, защитнички...

- Вести-то некуда, вот какое дело. Нет больше гарнизонной гауптвахты, разбомбили ее, - поясняют солдаты. - Ты вот что, погуляй часок-другой, майор остынет малость, может, отдаст документы, отпустит. Он мужик неплохой, только... сам видишь, что творится последние дни...

Давно свернуло за полдень, через город по-прежнему тянется нескончаемая вереница машин, орудий, утомленных людей. Тягостно смотреть на такое шествие. Сворачиваю в боковую улицу, мощенную брусчаткой, поболтаюсь здесь, чтобы время убить. Бреду под низким зеленым шатром акаций, покрытые пылью листья дремотно опустились, и сам воздух вокруг, похоже, спит. 15 июля, середина второго лета войны. Впереди перекресток, справа - дом с пышно-цветным палисадником, из от­крытого окна заучит музыка. Не патефонная. Слышится скрипка и пианино. Я останавливаюсь, я словно воспрянул от сна. Куда меня занесло? Как неожиданно и необычно все это: музыка, запахи цветов, покой, они мне представляются символами мирной жизни без страданий, крови, разрушений, в них надежда на счастливую долю и что-то еще, удивительно радостное, подкрепляющее...

«Я видел, как ветер березку ломал...» - выводит скрипка, и мне вспоминается детство, отец и мать, поющие по вечерам с друзьями. Давно слышанная и утерянная памятью мелодия. Я встаю на цыпочки, заглядываю украдкой в окно. Мне, как всегда, стыдно, когда делаю что-то недозволенное, и все же не могу удержаться.

В затененной деревьями комнате стоит белый старик со скрипкой в костлявых руках, его длинные сухие пальцы водят смычком, а светловолосая девочка в легком платьице перебирает клавиши. Кто они, эти двое, всецело поглощенные игрой? Почему кажутся так удивительно знакомыми?

Вдали тяжело громыхает. Опять бомбежка. Я неслышно отхожу от окна, объятый какой-то необъяснимой и совершенно неуместной в моем положении тихой радостью. Желтая бабочка порхает над пышными шарами пионов. Неподалеку за домами вспыхивает красная ракета, она возвращает меня в реальную жизнь. Иду вдоль палисадника. Нечаянно взгляд останавливается на табличке, приколоченной к глухой калитке. На ней выгравировано: «Доктор В. Г. Колокольцев. Доктор И. А. Колокольцева». Мать честная! Это же дом Тони! Музыканты за окном дедушка Афанасий и сестра Лена, о которых рассказывала Топя. Вот почему показались мне так знакомы лица старика и девочки! Стой-стой! Майданов проезжал через город, об этом отмечено у неистового коменданта. Неужели Тоня хотя б накоротке не побывала дома? А если побывала, то не узнаю ли я, куда направилась с группой? Дергаю ручку звонка.

Встречают меня, как сына родного, даже неловко становится. Я с непривычки глубоко растроган щедрыми изъявлениями гостеприимства, благодарю, извиняюсь за внезапное вторжение. В еще более затруднительное положение ставит меня старик своими язвительными вопросами: «Как могла опрокинуться машина и поранить Тоню? Почему возят людей на неисправном транспорте? Или водители слепые, не видят под собой поломанных мостов?» Какие мосты? Какой транспорт? - не соображу никак. Неужели Тоня попала еще и в автомобильную аварию? Наконец догадываюсь: она умышленно соврала, чтобы не рассказать о чепе в воздухе, не пугать родных. И я принимаюсь горячо уверять деда в безупречной работе автотранспорта и водителей, но бывает и на старуху проруха. Как мог знать шофер, что по мосту перед ним прошли танки? От их тяжести и треснули балки, потому и свалилась машина набок.

- Разве с моста? Тоня говорила на аэродроме, - прищурилась на меня Лена, - Вы просто скромничаете, не признаетесь, что вытащили Тоню из-под машины...

Уф, кажется, меня совсем запутали, надо выкарабкиваться.

- Правильно, - говорю, - на аэродроме. То есть мост почти на аэродрома, рядом... - объясняю я не совсем удачно. Надо поскорее уматывать отсюда, пока проныра девчонка не сбила меня окончательно с панталыку, От чаю категорически отказываюсь - жарко, но абрикосы из докторского сада, отборные, один в один, собранные Леной собственноручно, проглатываю, помнится, с косточками. Лена смотрит на меня так, словно я глотаю шпаги или факелы, а я чувствую себя как на вокзале; время вышло, поезд не отправляют, провожающие переминаются о ноги на ногу, говорить им больше не о чем, все поглядывают на часы и не знают, что делать. Хорошо хоть, хозяева ртов не закрывали, дед Афанасий по забывчивости то и дело повторял, прижимая руки к груди;

- Очень рады, очень рады, что Тонечка уехала в безопасное место, мы обязательно напишем об этом родителям. У нас здесь так бомбят, так бомбят!

Я изо всех сил поддакиваю старику. Счастлив неведающий! А знай он, где на самом деле немцы и чем занимается его внучка, что бы с ним стало? Нет, незачем бередить им сердце, тем более что мать и отец на фронте. Прощаюсь с хозяевами, тороплюсь на аэродром. Теперь я знаю маршрут Майданова, станица Большая Мартыновка на речке Сал, переправа через Дон возле Раздорской. Правда, документов у меня нет, все у коменданта, но плевать! Кто в воздухе проверяет документы? А прилечу к своим - новые выдадут.

В городе я пробыл часа четыре. За это время поток войск стал еще гуще, машины друг другу в кузов упираются, повозка на повозку громоздится, лошади ржут, ездовые обозов бранятся. Из узкого моста, как из огромного раструба, выпирает серая масса, постепенно рыхлеет, рассасывается городом. Все спешат на юг, один я - на север. Пробираюсь против шумного течения по обочине впритирку к заборам, перешагиваю через лежащих, обессиленных людей. Вот и Триумфальная арка Платова.

Внезапно по бурлящей колонне будто сквозняком потянуло. Головы людей, подобно магнитой стрелке, разом поворачиваются на север. Там, на небольшой высоте, среди зенитных разрывов покачиваются похожие на головастиков немецкие пикировщики.

«Восемнадцать... - насчитываю быстро. - Не иначе - летят бомбить мосты. Свора немаленькая...» Представляю, что произойдет там через минуту-другую: развороченные опоры, сброшенные в воду фермы и сам я, плывущий через Тузлов на аэродром со свертком одежды на голове. Но отступающие по спуску думают, видимо, иначе. Тревожная сирена вызывает всеобщее смятение, расшвыривает людей с дороги. Присматриваюсь внимательней к эволюциям «лаптежников» - и в груди тоскливо холодеет. Ох: не на мосты они летят...

Бросаюсь к ближайшей щели. Эге, люди, как поленья, один на другом доверху. А гул Ю-87 приближается. Я мечусь от щели к щели - все битком набиты. Кошу глазом в небо - фю-ю! - «штукасы» уже вытягиваются правым пеленгом, увеличивают дистанцию, я продолжаю торчать среди машин, повозок, лошадей, определив безошибочно наметанным глазом, что бомбы несомненно упадут на меня, именно в эту гибельную пробку. Какая дурацкая смерть, черт побери! Никогда не был я так нерешителен, как в эти секунды беспомощного ожидания конца. Слабый зенитный огонь не мешает ведущему немцев сделать четкий переворот через крыло, вереница пикировщиков устремляется к земле.

На спуске все замирает в предсмертном оцепенении, обрывается вой сирен, и лишь какой-то отчаянный, дошедший до исступления зенитчик упорно садит по немцам из своей пушчонки.

Вдруг меня подкидывает, точно катапультой, я взвиваюсь и лечу над высочен­ным забором, над кустами лиловых мальв мимо кирпичной стены и всем телом брякаюсь в крашенную охрой дверь. Она заперта. Вой бомб нарастает, вжимает в дверной проем, и тут же крыльцо уплывает из-под ног. Тяжкий ослепляющий удар сотрясает стену, душит, выдавливает из тела кровь, плющит тело. Земля раскалывается, пучится в вихре грома и молний. Сквозь рев и вой раскаты взрывов удаляются, из кирпичных стен, испещренных пробоинами, струится бурая пыль, и мне кажется, что старый дом кровоточит. Я ничего не слышу, в ушах мышиный писк. Шевелю руками, ногами. Пальцы дрожат - значит, целы. Бомбовый шквал утихает. Пилотка, сорванная взрывной волной, валяется возле крыльца. Поднимаю, отряхиваю. Земля все еще вздрагивает от удаляющихся взрывов. Будут делать еще заход? На спуске что-то бахает глухо и часто, трещит огонь. Бросаюсь к воротам - заперто на замок. Странно, как я очутился в этом дворе? Неужели перемахнул через забор, взял такую высоту? Невероятно, но факт!

Навстречу мне, не разбирая дороги, выскакивает из дыма толпа. Лица искаже­ны болью и ужасом, чернеют перекошенные криком рты. Впереди несется лейтенант, упругими прыжками преодолевает нагромождения обломков, лицо серое, волосы серые, в пустых глазницах глаз не видно. Изгибается хищно, как кошка, орет:

- Спасайся! Горят снаряды!

Внезапно наперерез вылетает невзрачный человек. Голова в крови, гимнастерка разодрана, в руках по пистолету. «Комендант!» -узнаю я.

- Сто-о-ой! Наза-аа-ад! - кричит он неожиданно зычным голосом, размахивая над головой оружием, но кто его слушает! Охваченные паникой люди бегут. Ком нарастает. - Назад, трусы, вашу мать!.. - несется яростная брань из ощеренного рта коменданта.

Ватага смешивается, медлит секунду-другую, ошеломленная, парализованная, и быстро тает. Все устремляются к горящим машинам с боеприпасами, переворачивают их, высыпают снаряды на обочину, разбитый транспорт оттаскивают с дороги, огромную воронку забрасывают обломками, досками, битым кирпичом. И вот колонна опять двинулась, прибавляет скорости, люди, задыхаясь, трусцой поднимаются в гору, а я едва плетусь под гору: голова гудит, к горлу подкатывается тошнота. Тряхнуло, видать, меня основательно... Так всегда было, так и будет: чем меньше порядка, тем больше крови.

Продираюсь к мосту. Встречные таращатся на меня, как на ненормального, но я не обращаю внимания. Мена одолевает беспокойство о судьбе Коржа. Набрался небось страху, бедняга, шутка ли, такая бомбежка! Могли ж по аэродрому жахнуть запросто, оглоушить моего са-а-амого старшего техника-лейтенанта...

Наконец мост позади, выбираюсь из встречного потока, прибавляю шагу. Вот и аэродром. От сердца отлегает, самолет цел, Коржа, правда, не видно. Наверно, отсиживается в щели. Подхожу ближе, смотрю - Корж разлегся под крылом и храпит на все завертки. Это же надо! Я даже поперхнулся от злости. Такому, видать, и гром бомбежки - колыбельная песня... Пнул его в зад носком сапога.

- Эй, тили-бом-бом! По тебе только что отбомбилось восемнадцать «лаптежников»!

Корж   раздирает   красные веки, выбирается из-под крыла.

- Бомбили, говоришь? 

- Ну и ну! Неужели не слышал?

 - Я немножко прикорнул. 

- А-а... Стихи во сне сочинял? Готовь самолет, полетим на Раздорскую, а оттуда - на Мартыновку.

- Майданов там?

- Предположительно...

- Наконец-то воссоединимся.

Минут десять спустя ковыляем на Раздорскую. Однако совершить посадку в станице не суждено было; переправа больше не существовала, а на берегу кишели немцы. Их зенитки встретили меня издали, и спасибо, что издали... Разворачиваюсь на сто восемьдесят и - ходу. Прижимаю самолет поближе к донской водичке, под крылом мельтешат зеленые кустарники, пойменные луга, по правой нагорной стороне виднеются бурые расселины оврагов. Вокруг ширь, просторы, самые подходящие места для фаталиста, жаждущего испытать судьбу. Здесь безнаказанно шастают «мессершмитты», особенно старательно охотятся на такие самолеты, как мой, им известно: на У-2 доставляют разные документы, офицеров связи, важных военных чинов.

Мой планшет с полетной картой остался у коменданта, ориентируюсь по памяти. Долечу до станицы Багаевской, а оттуда развернусь на Большую Мартыновку. Оглядываю внимательно небо. Корж из второй кабины следит за задней полусферой, в зеркале видно, как он щурится от режущих солнечных лучей. У бедняги даже слезы текут от напряженного слежения. Наклонился в кабине, вытирается платком. Я опять скольжу взглядом по небу и возвращаюсь к зеркалу. Коржа не видно, что то больно долго вытирает слезы. Снимаю ноги с педалей, привстаю, оглядываюсь.

- Ах, чтоб тебе! Вот, оказывается, как ты слезы льешь! Вместо того чтобы смотреть за хвостом, присел в кабине и сосет из фляжки!

Ставлю ноги на педали и резко двигаю рулями. Застигнутый врасплох питух роняет фляжку, и она летит за борт. Отрешенным взглядом провожает Корж коварно упорхнувшую, как эфемерную мечту, посудину и лишь после этого обращает взор к небу. Обращает и тут же вскакивает, хватает меня за плечо. Лицо его вытягивается, он тычет пальцем в зенит;

- «Ме-е-сс»!

И ныряет поспешно на дно кабины. Я слежу, как завороженный, за плывущим одиноко белым облачком, на фоне которого промелькнул тонкий силуэт фашистского истребителя, и тщусь успокоить себя надеждой: авось не заметил меня среди луговых зеленей? Не спускаю с него глаз и жмусь к земле еще ближе. Хочется слиться с лей, раствориться среди ее пятен, но напрасны старания, я немцу виден, как на ладони, однако почему-то не атакует. Решил поиграть со мной в кошки-мышки? Он вполне может позволить себе такое с нашим безоружным братом... У него пушки, пулеметы, а у меня на борту одна ракетница, да и та у Коржа, который, видать, дословно последовал небезызвестному мудрому совету: «не трать, кум, силы, садись на дно...» - и сел на дно кабины.

Чудак! Думает, так уцелеет. Да его раньше меня прошьет очередь. Ах, проклятая беспомощность, уж второй раз сегодня наваливается на меня глупая смерть. Серая акулья тень «мессера» уже в пологом пике, догоняет.

- Проклятый «кукурузник», из-за тебя погибаю! - вырывается у меня в отчаянье, и тут же - вопрос: «А если б ты был на истребителе?» Ха-ха! Тогда известно что: как только «месс» начнет водить носом, прицеливаться, нужно тут же скользнуть к земле. Вряд ли фашист заметит уловку и успеет на нее среагировать, следовательно, трасса пройдет мимо. Ага! Так оно и есть. Пока... Вот он шевельнулся, наводит... ловит меня в перекрестие прицела... сейчас нажмет гашетки... Ну, пронесись, нечистая сила! Толчком - ручку вправо, пинком - левую педаль, жму, давлю, как гадюку, и резко сбрасываю газ. Огненная струя немца задевает верхнее крыло, пыль, мусор подсасываются из фюзеляжа, завихряются в кабине. Я не вижу «мессершмитта», слышу только сотрясающие воздух грохот пушек и рев мотора, а земля уже в двух метрах от меня, скорость потеряна до нуля, но я газ не даю, наоборот: выключаю магнето и добираю ручку до упора. Самолет прыгает, как оглашенный, по колдобинам, по кочкам, ветки кустарника хлещут крылья, рвут перкаль обшивки. Меня нещадно швыряет по кабине, затем с силой вперед - под колесами густое болото. Машина как бы спотыкается, поднимает хвост и застывает, уткнувшись мотором в землю. Я упираюсь в приборную доску, чтоб не раскроить голову, и в тот момент, когда ноги мои оказываются вверху, а голова внизу, вижу, как что-то надо мной мелькает - темное, расплюснутое.

«Отвалился хвост!» - вскрикиваю про себя. В это время «хвост», возопив истошным голосом, вернее - голосом Коржа, брякается на землю и улепетывает в кусты - только брызги болотные летят из-под каблуков. Я вываливаюсь из кабины и - за ним. Смотрю, «месс» разворачивается на повторную атаку. Припускаюсь еще проворней к густому тальнику, скрываюсь в зарослях. Немец с воем пикирует и... удаляется без стрельбы. На редкость самоуверенный осел, воображает, что вогнал меня в болото одной очередью! Смеюсь злорадно ему вслед.

Приближается Корж, мокрый от грязи и пота, шмыгает носом, спрашивает, чуть заикаясь:

- П-почему он не-не стрелял вт-торично?

- Ты, кажется, очень жалеешь?

- Н-не, старшой, если б ты знал, что я пережил только что! Н-нет, ты не знаешь. Совершенно ясно видел дорогу в пекло, оно было прямо перед моими гла­зами...

- Ну, и какими благими намерениями выстлана дорога? - пытаюсь я острить и только теперь примечаю, что Коржа трясет не на шутку. Даже лицом изменился, страдалец, в обычно сонных, сейчас широко раскрытых глазах полнилось новое выражение.

- Когдя я увидел рядом фашистскую морду, в моем животе что-то произошло. Клянусь честью! Меня буквальным образом стошнило.

- Это от «коросиновки» выдрало тебя, - уточняю я.

- Ой, не напоминай мне, старшой, о ««керосиновке» Бр-р-р... Когда фашистский дракон полз на меня и пускал трассы, я окончательно попрощался с жизнью навсегда. Но ты... ты чудо-молодец! Я же видел своими глазами, как ты его обманул.

- У тебя явно рентгеновские глаза, коль можешь видеть сквозь обшивку кабины...

- Неважно, ты спас мне жизнь. Я этого никогда... никогда...

- Стоп! - говорю. - Не заносись, не люблю. Если не спасать жизнь людей, то и воевать некому будет. Меня беспокоит другое.

- Самолет? Сейчас верну его в нормальное положение.

- Не стоит соблазнять «худых», пусть торчит так до темноты.

- Верно! Я и в темноте отремонтирую, не сомневайся. Как поется в песне? «Грозней всех самолетов - бронированный «ил», но для его ремонта везут сырья вагон, а мне фанерный ящик, и кончен весь ремонт».

- Не о ремонте я думаю, а о том, как бы заморить червячка. Прямо-таки сосет от голодухи. Странная натура у меня: после встрясок всегда почему-то тянет на жратву...

- Это мы сей минут!

- И захвати этой, как ее, керосиновой чуморыловки... Спрыснем наше великое везенье. Такое случается нечасто...

Под высоким кустом краснотала Корж заботливо расстилает моторный чехол - лично для меня, я скрещиваю ноги по-турецки, сламываю ветку, отмахиваюсь от комаров. Передо мной, как на скатерти-самобранке, возникают куски все той же круто копченной колбасы, вареные яйца, привядший зеленый лук. Стаканчики для бритья наполнены мутной жижей.

- Ну, - говорю, - тили-бом-бом? - и выпиваю залпом. Ни зеленый лук, ни яйца, ни колбаса не спасают, я падаю на бок, кашляю до слез, задыхаюсь, а Корж смотрит на мои дерганья, смотрит и тоже начинает дергаться. Конопатое лицо его и шея в грязных потеках бледнеют, пальцы, сжимающие стакан с зельем, мелко дрожат. Он жует губами, мотает головой.

- Что с тобой, Гурич? Пей, не тяни!

Он болезненно кривится, по всему телу его проходит вроде судорога, он выплескивает пойло через плечо и трет руки, словно обжегся.

- Извини, старшой... Не могу, хоть убей! Хочешь верь, хочешь нет: взгляну на стакан и вижу фашистскую морду. И знаешь, у меня опять тут, в верху живота, чтото происходит, клянусь честью! Не буду пить, пропади она пропадом!

- А я наоборот: может, утешимся, Гурич?

- Бутылка - плохой утешитель, - указует Корж поучительно.

Я смеюсь, подзадориваю:

- А я все же выпью для дела. Какого? Решил использовать твой опыт: задать храпака и сочинить во сне гениальные «стихири»...

Корж морщится в натянутой усмешке и смотрит в небо.

- Нешто опять «месса» узрел, Хрисогон Гурич? - продолжаю посмеиваться я, но ему явно не до смеха.

...В сумерках он отлучается к дальнему грейдеру, что курился днем пылью и дымом, приводит с собой солдата артиллериста и пару лошадей. Вытаскиваем самолет на ровное место. Солдат уезжает к себе в батарею, и Корж принимается заклеивать перкалем дыры в плоскостях. Я сажусь на бугорке подальше от едкой вони эмалита, рисую при лунном свете в блокноте карту района полетов. Рисую по памяти. Но и хорошо, и едва знакомые места настойчиво возвращают меня к себе кадрами минувшего. Пусть они омрачены печальными событиями и переживаниями, все равно я испытываю нечто вроде ностальгии.

Покойная бабка Настя говаривала: «Чарка счастья горька, если пьешь ее в одиночестве». Война ежечасно сиротит тысячи людей, а случай лишь одному из тысячи приносит щедрый дар, просветляющий мрачные будни.

Из вчерашнего дня я унес с собой прозрачную и грустную, как осенняя вода, память о Тоне. А может, неспроста она явилась мне? Кто знает...

...На рассвете взлетаем и часа через два приземляемся в Большой Мартыновке. Да, особая группа здесь. Иду докладывать Майданову, Корж со мной.

- А-а! Явились не запылились... Где вас черти носили?

- Всякое было... По переправам мотались, то-се, искали, а вы аж вот куда!..

- «Месс» прихватил нас вчера, - пояснил Корж.

- Ты, конечно, дыхнул на него - и он отвязался,- заметил Майданов убежден­но.

Корж больше не рисковал открывать рта, обиженно выслушал распоряжение заправиться и лететь в Сальск.

- Как наша пострадавшая? - спросил я, стараясь не выказывать острого беспокойства.

- Колокольцева? Хе! Ушла с последней группой на задание как ни в чем не бывало. Она местная, ей и карты все в руки...

- Вот видите, товарищ командир, а вы даже попрощаться нам не разрешили, мол, не навек расстаемся... - сказал я с укором и досадой,

- Правильно. Не навек.

- А я что? Пристегнут к вам навеки? Парашютистов больше нет, зачем я вам нужен? Направьте меня в отдел кадров армии, мне давно пора стрелять!

- Ладно, пока лети, куда приказано, а там посмотрим...

...За восемь дней я переучился на новую матчасть, летаю на штурмовике Ил-2. Наступила победная зима 1943 года, мы в непрерывном движении на Запад, и я не знаю, где особая группа Майданова, не знаю, вернулась ли Тоня из вражеского тыла, не знаю... Я многого не знаю, кроме того, что она жива. Это не самообман, нет - это уверенность: жива Тоня!

Когда человек умирает, близкое ему сердце обязательно уронит невидимые капли крови. И ни черному буйству войны, ни отупляющим страданиям не заглушить их жертвенный звон.

Этот скорбный сигнал в моем сердце не прозвучал.