"Анатолий Ким. Соловьиное эхо" - читать интересную книгу авторациновке, сквозь плетения которой просачивался угарный смрад из трещин в
дымоходах кана. Мать и трое детей спали тревожным сном людей военного времени, я среди них был старшим из мужчин дома, и минуло мне тогда шесть лет. Мать разбудила меня в темноте и, царапая острыми ногтями мое плечо, прошептала в ухо, от страха еле ворочая языком: "Кош-ш-ш...ка. Черная кош-ш-ш...ка". Отец был в трудовой армии на карагандинских шахтах, мать с тремя малышами кормилась тем, что покупала неочищенный рис, шалу, и, ободрав его в ножной корейской ступе, перепродавала с наценкой. Очевидно, разнеслась молва, что у матери много риса, денег и припрятанного добра, а я помню, что рису бывало не больше одного мешка враз, и со станции приходили люди, которым мать отпускала белое зерно, строго отмеряя его алюминиевой миской. И вот решили наведаться к нам ночной порой знаменитые "черные кошки". В те годы рассказы о целиком вырезанных семьях, об ограбленных, порубленных топорами, исполосованных бритвами людях звучали в каждом доме, и все эти великие злодеяния приписывались могущественной банде "черных кошек". Сказывали: приходит ночью кошка под дверь, мяукает, царапается, и, когда хозяин открывает, рубят его через порог топором... К нам грабители прибыли на подводе, предвкушая, очевидно, немалую добычу. Перед нашей дверью они не стали мяукать, а сразу принялись ее трясти, дергать - несильно, спокойно, словно желая угадать систему запоров. Как только я, очнувшись со сна, сообразил, в чем дело, могучий страх подхватил меня, как щенка, за шиворот и вышвырнул из теплой постели. Словно звереныш, я вырвался, тихо урча, из рук матери, не соображая даже, что это она - надежная и добрая, теплая и хлебодарная, - ползком ушел в сторону и забился под низкий прилавочек, устроенный в углу лачуги напротив двери. Стояли на этом прилавочке примус и единственное убежище, притаился рядом с чугунком, сжавшись в комок, и видел оттуда: шаткая, перекошенная дверь нашего саманного жилья, открывающаяся сразу на улицу, светилась щелями - стояла на дворе лунная ночь, совершенно не мешавшая разбойным делам, ибо в глухомани Казахии, в глубочайшем фронтовом тылу, находилось наше селение, и военной и милицейской силы не было в нем для защиты жителей от налетчиков, и те работали в ночи спокойно, деловито, объезжая на подводе все заранее намеченные для ограбления дома... Мне ясно были видны прямые, казавшиеся ослепительными щели в старой двери, но смотрел я с омертвевшей душою не на эти красивые полоски, а на то, как шевелится проволока, всунутая меж косяком и дверью, - ищут крючок, чтобы откинуть его... Я вспоминаю сейчас самое, может быть, печальное и плохое в своей жизни, и это ушло теперь в такую глубину времени, - но сквозная рана, которую получила тогда душа, не затянулась вполне и до сих пор болит, не давая ей покоя, и мне кажется, что простят меня за это тягостное воспоминание: я вижу, как крутится, побрякивая, изогнутая проволока и неуклонно приближается к дверному крючку, который, знаю я, очень легко входит в кольцо проушины. Еще секунда - и крючок будет открыт... Я обмочился со страху, мне было шесть лет, спал я без штанов, и поэтому никакого урона для одежды не было нанесено, лишь чугунок с отщербленным краем явился свидетелем моего позора, и тому минуло много лет, а оно все не уходит, и страх для меня не только страх - это вина и скверна, это я ненавижу больше смерти, и я не могу простить времени, в котором пришлось прожить такое детство, и войне за то, что заставили меня познать такой страх. И теперь черная ярость на самого |
|
|