"Анатолий Ким. Соловьиное эхо" - читать интересную книгу автора

тех, за кого один во всем мире нес ответственность? И, пытаясь понять своего
неведомого деда, я спрашиваю: что же такое страшное, бедняга, произошло на
туманной заре твоей жизни, что за надлом в душе, куда могло запасть зерно
твоего будущего человеческого поражения?
Молчание.
Молчит время - иное, запредельное, куда нет доступа прямому лучу моего
взгляда. И лишь в зыбких сполохах воображения представляется мне детство
иное, чем мое, - не в тряпье обносков, доставшихся после старших, а в
каких-то чистеньких, на рост сшитых, благоухающих свежестью костюмчиках... и
не приходилось ему испытать колючего ледяного холода промороженной осенней
земли, по которой необходимо как можно быстрее промчаться босиком от дома и
до школы, потому что нет в доме обуви для детей, - у него же были всегда
новенькие, или как новенькие, сладко пахнущие кожей башмачки с бантами...
Вот загадочный, всегда таящий в себе неведомую радость (словно миг
спустя звонким тенором возвестит труба о некоей победе) миг пробуждения в
детстве: перламутровая зыбь утра в окне, мне велят немедленно подыматься с
кана - и шагом марш на улицу выгонять корову, а ему несут чашку горячего
шоколада в постель - в этот счастливый час утра, детства, невинности. Мне
приказано до вечера пасти корову по кличке Тамара, а ему, должно быть,
повторять гаммы на фортепьяно. Но радость у нас одинаково велика: приезд
любимого Гросфатера и неожиданная в связи с этим передышка в музыкальных
занятиях и - о счастье! - сосед китаец, у которого русская жена, просит меня
попасти вместе с коровой Тамарой своего серенького ишачка. С какой гордостью
проезжал я на нем через село! А у того, возможно, скучал в конюшне упитанный
пони с заплетенной в косички гривой. Но как бы наивно ни было мое
воображение, пытающееся представить роскошь и негу детства магистра
философии, знаю: что-то случилось с ним, чего не заметили, может быть, ни
люди, ни боги и что стало началом погибели Отто Мейснера, конец которого
пришелся на лето 1914 года. Ибо он погиб тогда - должен был погибнуть,
потому что иной причины его исчезновения нет и не может быть.
"Утрата веры в человеческое добро есть смерть души, и с того мгновения
мертва она, с какого постигнет ее сия утрата", - слышится мне его
потусторонний голос. Я люблю эти торжественные сентенции магистра. С
некоторых пор я слышу их повсюду и без всяких на то усилий или стараний со
своей стороны. И хотя он столь благосклонно со мною беседует, знаю, что
никогда не угадать мне той детской тайны, в которой заключено было начало
его недоверия и ужаса перед человеческим миром. Однако, не ожидая того, что
он раскроет свою тайну, я могу односторонне раскрыть свою, что конечно же не
совсем равнозначно, но сблизит нас еще больше, и я, будучи несколько старше
и, пожалуй, более жизнеспособным и крепким, чем он, смог бы теперь во многом
ему помочь. После всего, что произошло на земле меж его и моим опытом жизни,
я знаю то, чего он, деликатный и нежный метафизик, знать еще не мог. К
примеру: подобно тому чертику пузатому, о котором любила рассказывать
бабушка Ольга, носится по земле морочный, темный вихрь - и не дай Бог
смотреть на него снизу вверх, когда он начнет расти! Но и растоптать его
невозможно, потому что он не таракан и не навозный жук, а загадочный,
неуловимый демон вражды и зла.
Однако пора к делу. Расскажу, как было, не раскрашивая акварелью этой
картинки детства, нарисую ее толстым "плотничьим карандашом", как писал
Винсент Ван Гог... Помню, спали мы вповалку на теплом кане на камышовой