"Эрих Кестнер. Когда я был маленьким" - читать интересную книгу авторапредставлении". "Я стоял перед университетом, - вспоминал он после войны, -
стиснутый среди студентов в форме штурмовиков (цвет нации!), смотрел, как в трепещущее пламя летят наши книги, слушал слащавые тирады этих мелких отъявленных лгунов". Каждый акт этого средневекового аутодафе сопровождался ритуальными выкриками: объяснялось, за что именно предаются огню те или иные книги. Кестнер попал в одну "обойму" с Генрихом Манном: "Против декаданса и морального разложения! За добропорядочность и нравственность в семье и государстве!" Можно ли было откровенней и саморазоблачительней продемонстрировать собственное лицемерие, убожество и примитивность интеллектуального и нравственного уровня! Какая-то женщина в толпе узнала Кестнера, крикнула: "А вот и он сам!" Писателю стало не по себе. В тот раз все обошлось. Арестовали Кестнера позже, доставили в гестапо для объяснений по поводу стихов, появившихся в эмигрантской печати. (В гестапо его встретили насмешливыми возгласами: "А, вот и Эмиль, и сыщики!") Удалось как-то выпутаться. Тем не менее в 1934 году было объявлено, что Кестнеру, как элементу "нежелательному и политически неблагонадежному", запрещено впредь заниматься литературной деятельностью. (За год до того он еще успел выпустить повесть "Эмиль и трое близнецов".) Позднее запрет был несколько смягчен, писателю разрешили издать несколько книг за границей, главным образом в Швейцарии. Это были далеко не лучшие из кестнеровских работ, хотя и среди них есть интересные. Например, "Пропавшая миниатюра" (1935) - история, как некий бравый мясник помогал своему земляку-берлинцу доставить в столицу ценную миниатюру; миниатюру, конечно, украли в пути; потом, впрочем, выясняется, что украдена была лишь копия, и все заканчивается благополучно. Чем-то это напоминает "Эмиля и сыщиков". В эти книги о Тиле Уленшпигеле, написан сценарий о бароне Мюнхгаузене, по которому поставили фильм, пользовавшийся большим успехом. В 1943 году запрет на литературную деятельность был возобновлен уже окончательно. Своеобразным документом тогдашней изоляции и одиночества стали кестнеровские "Письма самому себе". "Ты когда-то писал книги, надеясь, что другие люди, дети и те, кто уже перестал расти, узнают из них, что ты считаешь хорошим или плохим, красивым или безобразным, смешным или печальным, - с горечью размышлял этот "правнук немецкого Просвещения". - Ты надеялся принести пользу. Это была ошибка, над которой теперь можешь лишь снисходительно усмехаться... Ты напоминаешь человека, который пробовал уговорить рыб, чтобы они выбрались, наконец, на берег, научились бегать и убедились в преимуществах сухопутной жизни". Лишь позже, после войны, Кестнер узнал, что старые его книги все эти годы продолжали, несмотря на запреты, ходить по рукам. Его стихи переписывали от руки в Варшавском гетто, и даже в армейских казармах читали тайком "Ты знаешь край, где расцветают пушки" и "Голоса из братской могилы": Четыре года эта бойня длилась, Четыре года длились, как века. Строки, написанные о первой мировой войне, обретали новую, неожиданную злободневность. Самого писателя еще раз доставляли в гестапо для объяснений. Он приспособился уклоняться от опасностей: когда в Берлине усиливалась волна |
|
|