"Джакомо Казанова. Мемуары " - читать интересную книгу автора

поцелуя щеку. Этот столь обычный в каждой честной компании знак внимания
окончательно добил беднягу: было видно, что он предпочтет смерть. Отвернув в
сторону голову, он так решительно отшатнулся от радушной хозяйки, что его
оставили на этот раз в покое.
Он смог излить свою душу только тогда, когда мы остались одни в
отведенной нам комнате.
- Как жалко, - сказал он мне, - что в Падуе нельзя будет никому
прочитать ни двустишия, ни твоего ответа.
- А почему? - удивился я.
- Да потому что это мерзость.
- Но это же поэзия!
- Замолчи и давай спать. Твой ответ удивителен только потому, что тебе
незнаком предмет обсуждения и ты не умел писать стихов.
Что касается предмета обсуждения, то я его знал, хотя и теоретически,
так как успел уже тайком прочесть строго-настрого запрещенного мне Мерсиуса*
(именно поэтому и прочел), а вот моему умению ответить стихами доктор
удивлялся вполне справедливо, потому что сам-то, обучая меня просодии, не
мог состряпать ни одного стиха. Но аксиома: "Никто не может дать того, что
не имеет", неприменима в области нравственного.
...Три или четыре месяца по возвращении в Падую доктор только и говорил
о моей матушке, расхваливая ее направо и налево. Беттина же, получившая от
моей матушки в подарок двенадцать пар перчаток и пять локтей люстрина,
чрезвычайно расположилась ко мне и проявляла особенную заботу о моей
прическе. Каждое утро она приходила ко мне причесать меня и частенько
заставала еще в кровати. Ей некогда ждать, пока я оденусь, говорила она и
принималась за мой туалет; она умывала меня: лицо, шею, грудь. Я считал ее
ребяческие ласки невинными, но меня невольно раздражало то, что я оставался
к ним совсем безучастным. Будучи тремя годами старше меня, не могла же она
полюбить такого младенца, и я бессознательно огорчался этим. Когда, присев
на мою. кровать, уверяя меня, что я все время толстею, она старалась
убедиться в этом собственноручно, я не противился, чтобы не показать, в
какое волнение она меня приводит. Когда она говорила "какая у тебя нежная
кожа", я отшатывался, будто бы боясь щекотки, злясь на самого себя, что не
могу ответить ей тем же, и довольный, что она не догадывается о растущем во
мне желании. Наконец, одевшись, я получал от нее нежнейший поцелуй как ее
"милое дитя", а последовать ее примеру у меня все еще не хватало смелости.
Со временем, однако, я набрался боевого опыта и на Беттинины насмешки над
моей застенчивостью отвечал все удачнее и все больше смелел, но всякий раз
останавливался, когда чувствовал жгучую охоту двинуться дальше: тогда я
поворачивал голову в сторону, словно ища какую-то вещь, и Бег-тина уходила.
Оставшись один, я приходил в отчаяние, что опять не послушался зова своей
натуры и обещал себе на следующий раз изменить свое поведение.
В начале осени доктор принял трех новых пансионеров; один из них малый
лет пятнадцати - показался мне по прошествии месяца довольно сблизившимся с
Беттиной.
Это открытие заставило меня испытать чувство, о котором я не имел до
сих пор ни малейшего представления и которое я проанализировал лишь
несколькими годами позднее. Это не было ни ревностью, ни негодованием, это
было какое-то благородное презрение, от которого я не мог отделаться, потому
что Кордиани не имел передо мной никаких преимуществ, кроме уже наступившей