"Григорий Канович. Шелест срубленных деревьев" - читать интересную книгу автора

двор, по которому весь день из конца в конец, от мусорной свалки до
соседнего сосняка, как мошки, летали ее загорелые братья и сестры, но
сапожничиха, которая превратила старшую дочь в няньку, до вечера запрещала
ей отлучаться от люльки. Пусть, мол, учится детей растить.
- Она у тебя, Роха, не детей растит, а мух гоняет, - возражала Мина.
- Тебе бы только за кого-нибудь заступиться... Почему ты всегда за нее
заступаешься или за Довида, а за меня - никогда? Мужику что - ткнул своим
шилом, сделал очередное дите, будто туфель залатал, - и гуляй себе на
воле...
- Да ладно, хватит тебе, Роха, жаловаться. Сама же каждый раз юбку
задираешь! Лучше скажи, вы уже назвали его или он до сих пор в люльке, как
безымянный камень, лежит?
- Довиду хочется - Шломо. А я хочу - Зелик... Не по царю, а по моему
двоюродному деду. Может, он, - Рыжая Роха взглядом показала на люльку, -
станет кантором, и все синагоги Литвы и России будут зазывать его к себе, и
голос его дойдет до небес, до Вседержителя, и Вседержитель вознаградит меня
за все мои муки... - В глазах сапожничихи, как бриллианты, сверкнули слезы.
- Но моему Довиду хоть кол на голове теши!
- Надо было вам заранее договориться! - миролюбиво буркнула Мина. - Или
двойняшек родить.
- Бездетной легко рассуждать - двойняшки... тройняшки...
Сапожничиха вдруг спохватилась, что ляпнула лишнее, и замолкла.
- Не обижайся, - повинилась она. - Сорвалось с языка... - Негоже бабе с
повитухой ссориться. Довид, наверно, еще не одного натачает. Но что до
имени, то тут, как с обрезанием: и оттяпываешь навсегда, и нарекаешь
навсегда.
Довид тихо постукивал молотком, не обращая внимания на женщин, и под
этот неумолчный стук за окном избы обыденно и невнятно кончался век
девятнадцатый и начинался век двадцатый с его скитаниями и смертями, с
грохотом бомб и вселенским плачем, с теплушками и скудными пайками хлеба, но
Шлеймке-Шлейме-Шломо Канович, мой отец, тогда еще никак не нареченный, об
этом ничего не знал; проснувшись, он глазел на свою сестру Лею, на
любопытных мух, во что бы то ни стало желавших порезвиться на круглом
бледно-розовом личике и без всякого стеснения нагадить, как на только что
снесенное яичко.
Господи, сколько лет с тех пор миновало! Отец никогда их не считал.
- Там, - поднимал он к небу палец, вооруженный пористым портновским
наперстком, - там наш главный счетовод. Он и без наших подсказок все
подсчитывает на своих счетах. Его не обманешь: как ни ловчи - не убавишь и
не прибавишь.
- Чужие годы, как чужие деньги, - говорил отец, - грешно им счет вести.
- Потому, наверно, он никогда и не праздновал день своего рождения - никого
не приглашал в гости, ворчал, когда родичи приносили цветы и подарки.
- Разве деревья празднуют? Или птицы? Или рыбы в воде? - ворчливо
объяснял он мне в каждую годовщину. - Шелестят, пока их не срубят, летают,
пока их не подстрелят, плавают, пока их не выловят. Почему же человек должен
праздновать? Чем он лучше их? Чем, Гиршке? Тем ли, что у него в руках пила,
ружье и рыболовная сеть?
Ему шел девяносто первый год.
Он лежал на старомодном, похожем на бесколесную фуру с одной грядкой