"Август Ефимович Явич. Севастопольская повесть " - читать интересную книгу автора

пахнущую гарью.
Воротаев узнавал, вернее - угадывал во мгле знакомые места: красноватые
развалины Херсонеса, всегда казавшиеся Воротаеву нетленными; большой рейд,
ныне пустынный и бурный; Братское кладбище с запущенными могилами и
покосившимися крестами и могилу бригадира Ивана Федоровича Воротаева,
безвестного героя севастопольской обороны, быть может, дальнего
родственника, а вероятнее всего, однофамильца, приблизившего мечтательного
моряка к тем отдаленным и памятным событиям; Исторический бульвар, круглое
здание Панорамы с незабываемой картиной Рубо, которая ожила вдруг перед
глазами Воротаева: бледный свет ранней июньской зари; вытоптанная трава;
черные, потные лица солдат; как будто подрагивающие огоньки свечей на
походном иконостасе; землистые ступни мертвеца; желтые клубы порохового
дыма, сквозь который синие французские мундиры кажутся зелеными; и адмирал
Нахимов на бастионе.
Воротаев любил Севастополь, в котором прошла вся его жизнь. Ему недавно
сравнялось двадцать восемь. Он любил кольцевые улицы, смыкающиеся, как пояс;
зеленые вагончики трамвая, на буферах которых не прочь был прокатиться
маленький Лешка Воротаев; широкие каменные трапы со щербатыми ступенями,
взбирающиеся на второй, на третий ярус улиц и еще выше - чуть ли не к
весеннему месяцу, выглянувшему из-за широкого плеча собора, где покоятся
останки создателей Черноморского флота.
Воротаев любил крутые переулки с обомшелыми, как сакли, домишками, как
бы падающими с крутизны и чудесно застывшими в своем падении; и белый,
словно высеченный из куска мела, домик деда на Корабельной стороне; и самого
деда, капитана буксира, с широкой, покачивающейся походкой моряка,
узловатыми руками и неожиданным тенорком. Про ветхую дедовскую посудину по
имени "Труженик" с высокой, черной трубой и пронзительным гудком злословили,
что она тонула по меньшей мере двадцать раз. И каждый раз, как она, таща
непомерно груженную баржу, обрывала визгливый трос и опрокидывалась в море,
дед успевал крикнуть в переговорную трубку машинисту: "Стоп! Без паники!
Идем на дно".
Воротаев любил морскую службу, продолговатые серебряные тени кораблей
на воде, алчный спор чаек за кормой, которые последними провожают моряка и
первыми встречают, дремучие закаты, дальние плавания с их тяжким
однообразием, солеными от матросского пота авралами и боевыми тревогами,
суровой земной тоской, скупым досугом, постоянным недосыпанием и привычным,
будничным героизмом, и неугасимый, пресный запах земли.
Воротаев любил прозрачные мартовские бульвары, пахнущие морским
свежаком и влажной почкой миндаля, и первое цветение "иудиного" дерева - так
называла Вера дерево, правильного названия которого и Воротаев не знал.
"Милая, милая Вера... Где она теперь? И каково ей с грудным ребенком на
руках?" Она представилась его взору, худенькая, хрупкая, чуть сутулая, с
серыми глазами и такими светлыми, блестящими волосами, что, право, когда она
снимала шляпку, вокруг светлее становилось. Он знал ее давно, она была женой
его друга, летчика Кирьянова, и он любил ее. Он долго сам не понимал, что
любит, не подозревал, что болен, а болезнь, именуемая любовью, открылась
вдруг - такая запущенная, упорная, неизлечимая. Он никогда не говорил Вере о
своей любви. Зачем? Ведь эта любовь не имела будущего.
А Вера ни разу не подарила ему ни взгляда, ни улыбки, ни
обнадеживающего слова. И все-таки где-то в глубокой тайне, быть может даже