"Александр Иличевский. Дом в Мещере" - читать интересную книгу автора

я обнаружил, что если не думать, то расти не будешь, что думанье - как
падение во сне - признак роста. Что удачное, чудом случившееся размышление
набирает тебе очки, которым имя - минута. Что календарь здесь ни при чем. И
далее - что только во сне мысль и возможна. И что думать - значит выпадать,
спать, поскольку сон столь же невоспроизводим в своей потусторонности, как и
мысль. Которая, случившись, умыкает человеку в довольствие кусочек вечности.
Потом, подросши, с брезгливым удовлетворением обнаружил, что есть мужи с
юношеской придурью и старцы с неряшливыми повадками подростков.
Стефанов же, спустя долгий очный период незнакомства, мне сразу
показался сверстником. Сверстником не потому, что я умудрился как-то его
передним числом догнать. Или он - отстать. А потому, что ему в его облике
наплевать на свой возраст. И здесь я почувствовал свой недолет. Как награду
в виде утраты. Подобная свобода мне была неизвестна. Он мог говорить со мной
и на равных, и не очень, и не чураться впадать на излете в несусветный лепет
о детстве (будто у меня его не было), и говорить так, что я вовсе не обязан
его слушать, просто говорить, выговаривая, как облако, тая, растет из самого
себя, творя новое из неизвестного, а там уж - кто поймет, тот и услышит.
Но он мог так же и молчать, словно рассказывал. На первых порах мы
вообще с ним не очень-то и беседовали. Мне лично вполне хватало избытка
впечатлений, а ведь впечатленное состояние - всегда немое. Даже имя его я
узнал только потому, что оно было написано ацетоновым маркером у входа в
палату на пластиковой дощечке (с замаранным куском пенопласта на магнитике
сбоку; моего имени на ней не было и, как потом выяснилось, быть не могло).
Мы существовали молча друг у друга на виду в нехитром, предельно
независимом, почти бесконтактном быте. Так сосуществуют слои течения в
сверхтекучей жидкости.
Нечаянная встреча в ванной, поддержание огня в камине, невольное
сообщничество при общении с нянечками и медсестрами. Никогда я не переживал
более уместного - своей свободой - соседства. В нем была весомость
одновременно фиксированного и неподдающегося выражению смысла. Это, по сути,
догма непроизнесенного и потому неизвестного высказывания, которое могло
быть чем угодно, только не цепочкой слов, только не твердым смыслом.
Поначалу его многословное молчание давило и тревожило. Прежде чем он
начинал так - молча - говорить, в его движениях появлялась некая, но внятно
уловимая предыстория содержательной безмолвности. Какой-то пласт вдруг
срывался в череде его жестов, мимических движений, смещений зрачков,
набиравшихся иногда в час по чайной ложке с самого утреннего пробуждения и,
отслаиваясь значимым в непредставимом, начинал отдельное от облика
повествование.
Да, теперь он почти не встает, максимум (который едва не ниже минимума)
на что он способен в рамках досуга, это сон, или забытье, или чтение (что не
отличить от первых двух), редкие рейды к камину или исследование - вплоть до
последней еловой маковки, веточки - очертаний нашей заоконной опушки... И
вот, в какой-то момент накапливаясь и при этом не суммируясь, не налипая
комом, но входя друг с другом в волшебную реакцию, череда его присутствий,
разворачиваясь, начинала сливаться в удивительное повествование, - и я
застывал, пораженный собственным вниманием, как иногда кошки застывают перед
невидимым.
Я не уверен, что способен точно передать. явление это было ближе всего
к видению. При этом оно парадоксально не имело признаков какого-то бы ни