"Эрнест Хемингуэй. Трактат о мертвых" - читать интересную книгу автора

изображен в той же позе другими художниками, - просто неумно.
Гойя походил на Стендаля: вид сутаны для этих ревностных антиклерикалов
был огромным стимулом к творчеству. Распятие Гойи - грубо намалеванная
лубочная олеография, которая с успехом могла бы служить объявлением о
предстоящем распятии, - что-то вроде афиши о бое быков. "На мадридской
Центральной Голгофе, в пять часов дня, с разрешения властей, состоится
распятие шести отборных спасителей. Выступают лучшие, знаменитейшие,
искуснейшие распинатели, каждый со своей куадрильей сколачивателей,
пригвоздителей, крестоводрузителей, крестовкопателей" и так далее.
Греко любил писать картины на религиозные сюжеты, потому что он,
несомненно, был религиозен и еще потому, что это давало ему возможность не
ограничивать свое несравненное искусство точным воспроизведением черт лица
тех аристократов, с которых он писал портреты, уходить от них в свой
собственный мир и - вольно или невольно - наделять апостолов, святых,
спасителей и мадонн чертами и формами двуполых существ, населявших его
воображение.
Веласкес верил в костюмную живопись, в гончих, карликов и опять-таки в
живопись. Гойя не признавал костюма, он верил в черные и серые тона, в пыль
и свет, в нагорья, встающие из равнин, в холмы вокруг Мадрида, в движение, в
свою мужскую силу, в живопись, в гравюру и в то, что он видел, чувствовал,
осязал, держал в руках, обонял, ел, пил, подчинял, терпел, выблевывал, брал,
угадывал, подмечал, любил, ненавидел, обходил, желал, отвергал, принимал,
проклинал и губил. Конечно, ни один художник не может все это написать, но
он пытался.
Греко верил в город Толедо, в его местоположение и архитектуру, в
некоторых его обитателей, в голубые, серые, зеленые и желтые тона, в красные
тона, в Святого Духа, в причастие и всех святых, в живопись, в жизнь после
смерти и в смерть после жизни и в сказку...

Если бы я написал настоящую книгу, в ней было бы все. Музей Прадо,
похожий на американский колледж, с зеленой лужайкой, которую поливают по
утрам под жарким солнцем мадридского лета; голые меловые холмы вокруг
Карабанчеля, августовские дни, проведенные в поезде, когда на солнечной
стороне опущены занавески и ветер колышет их; поднимающаяся над гумном
мякина, которую ветром доносит до стенок вагона; запах пшеницы и сложенные
из камня ветряные мельницы. В ней был бы Альсасуа, где кончается цветущий
край, а по ту сторону обширной равнины - Бургос, где мы ели сыр в номере
гостиницы; и юнец, который вез с собой образцы вин в оплетенных флягах; он в
первый раз ехал в Мадрид и от восторга откупоривал их одну за другой, и все
перепились, включая двух гражданских гвардейцев, и я потерял билеты, и
гвардейцы провели нас через контроль на перроне (они шли по бокам, как будто
конвоируя арестантов - ведь билетов-то не было, - а потом, взяв под козырек,
посадили нас в такси); и еще там было бы про Хадли с завернутым в носовой
платок бычьим ухом - ухо стало очень твердое и сухое, и вся шерсть
повылезла, а матадор, который отрезал его, теперь тоже лысый и зализывает
длинные пряди волос на голой макушке, но тогда он был красивый. Правда,
правда - очень красивый.
Нужно было бы показать, как меняется местность, когда в сумерках,
миновав горы, поезд въезжает в Валенсию, а вы держите на коленях петуха,
которого ваша соседка по вагону везет в подарок своей сестре; описать