"Петер Хандке. Учение горы Сен-Виктуар (Тетралогия-2)" - читать интересную книгу автора

только перед ним на ничем не занятом участке пролетит птица. Плоскости
удаляются, но одновременно обретают зримую форму, а воздух между ними и
воспринимающим глазом становится материальным. И тогда все то, что уже до
боли знакомо, то, что нерасторжимо связано с данным местом и к тому же давно
лишено предметности из-за какого-нибудь вульгарного названия, - все это
вдруг оказывается удаленным на правильное расстояние и сразу превращается в
"мой предмет", который к тому же выступает под своим собственным именем. Для
меня, пишущего здесь эти строки, это относилось не только к той сверкающей
снегом поверхности склона далеких "Тенненгебирге", но и к тому загородному
кафе на берегу Зальцбаха, которое из-за кружившихся над ним чаек сразу
превратилось в "Дом за рекой", точно так же, как в другой раз
"Капуцинерберг", с од-ной-единственной ласточкой перед ней, неожиданно
распахнулась и явилась новоосмысленной "Домашней горой" - всегда открытая,
ничем не укутанная.
Великая нидерландская империя семнадцатого века культивировала особый
тип картин - "мировые пейзажи", которые призваны были уводить взгляд в некую
бесконечность, и некоторые художники использовали для этой цели трюк с
птицей, которую они помещали на среднем плане. ("И нет ни одной птицы,
которая спасла бы ему пейзаж", - говорится в одном из рассказов Борхеса.) А
разве не может точно так же приблизить далекое небо какой-нибудь автобус,
едущий через мост, с силуэтами пассажиров и окантованными окнами? Не
достаточно ли одного только коричневого цвета ствола, чтобы из
просвечивающей синевы сложилась форма? - Сен-Виктуар, без всяких птиц (или
чего бы то ни было еще) между нами, была одновременно удалена и все же -
прямо передо мной.

Только после Ле-Толонель становится видно, что за треуголкой горы
начинается гряда, идущая с запада на восток. Дорога еще какое-то время
сопровождает ее понизу, без всяких извивов и поворотов, а затем поднимается
серпантином к известняковой платформе, которая образует нечто вроде плато у
подножия отвесной стены, и дальше идет по ней прямо и прямо, вдоль хребта,
словно бы параллельно его протянувшемуся в вышине гребню.
Был полдень, когда я поднимался по серпантину наверх, и небо было
синим. Стены скал образовывали ровную ярко-белую полосу до самого горизонта.
На красном мергеле высохшего русла ручья следы детских ног. Ни единого
звука, только истошный стрекот цикад далеко окрест. Капли смолы на стволе
пинии. Я откусил от нежно-зеленой шишки, которую уже успела поклевать
птица, - шишка пахла яблоком. Глубокие трещины на серой коре дерева
сложились в естественный геометрический узор, который я уже однажды видел на
берегу реки и который повторялся не только в тех линиях, прочерченных на
пересохшей глине, но и в других местах. Где-то совсем рядом пронзительно
стрекотало, но разливавшаяся в руладах цикада была такого же ровного серого
цвета, что и кора, и потому я заметил ее только тогда, когда она
шевельнулась и начала спускаться по стволу, двигаясь задом наперед. У нее
были прозрачные длинные крылышки с черными уплотнениями. Я бросил ей вслед
щепку и вспугнул не одну, а сразу двух цикад, которые тут же вспорхнули и
улетели, отчаянно голося, как привидения, которым нигде нет покоя. Глядя им
вслед, я обнаружил на каменной стене, покрытой трещинами с пробивающейся из
них темной травой, такой же узор, какой был на крыльях цикад.
Наверху, на западной оконечности высокогорья, расположена деревня