"Петер Хандке. Детская история (Тетралогия-3)" - читать интересную книгу автора

сопереживающему свидетелю. Едва очутившись в этой копошащейся массе,
ребенок, словно его кто-то с силой запихнул под воду, стремится поскорее
выбраться наружу и, спасая жизнь, пытается найти себе место где-нибудь
подальше, но чаще всего не находит даже спокойного уголка. Только теперь в
его истории, которая до того протекала размеренно и плавно, обозначилась
драма: она явилась как нечто неотвратимое и необратимое, как мучительный
адский кошмар. Сомнение же, подобно прежней вере, относилось отнюдь не к его
особенностям, но ко всей его сущности: а создано ли вообще это дитя, такое,
какое оно есть, создано ли это "то-какое-оно-есть" (то есть все),
принуждаемое, однако, стать другим, но явно ставшее никаким (одним сплошным
страдающим "мне больно-больно-больно"), для этой, судя по всему,
естественной и неизбежной, предписанной самой природой, всеобщей драмы
взаимоуничтожения? Вот такие патетические, вполне возможно "уже давно
отработанные" и потому бессмысленные вопросы занимали теперь взрослого,
которого можно было все же понять, ибо это его поражали в самое сердце
взгляды, взывавшие к нему из сутолоки и сообщавшие нечто гораздо более
важное, чем просто сомнение. Родители, участвовавшие в этом самодеятельном
предприятии, знали, конечно, причины такого поведения ребенка (и деликатно
намекали на то, в чем тут дело), но все их объяснения звучали для него, как
те же собачьи клички: не видя причины, он продолжал пребывать в уверенности,
что сам все знает, лучше других.
Ко всему прочему довольно скоро стало ясно, что некоторые дети, и это
было видно даже по самым маленьким, несовместимы друг с другом. Среди них,
наверное, не было настоящих "злодеев", хотя не все были столь уж "невинны"
(скорее, попадались такие, которые выглядели как сама невинность, умея с
младых ногтей вовремя умыть руки). Все они знали, что такое "плохо", и все
равно переступали черту, причем не в состоянии аффекта, а вполне умышленно,
сохраняя при этом абсолютную чистоту сознания, не тронутого даже тенью
чинимого деяния, отчего их поступки выглядели нередко гораздо более жуткими,
чем подлости, совершаемые самыми отпетыми мерзавцами, и уж во всяком случае
столь же возмутительными. Бесспорно было одно: среди детей, без различия
пола, были такие, которым изначально доставляло несказанное удовольствие на
глазах у взрослых изображать из себя палачей - словом или делом; они
осуществляли свою губительную деятельность с бесстрастностью профессионалов
и преспокойно удалялись по завершении процедуры с чувством исполненного
служебного долга. И столь же бесспорно было другое: никакому ребенку не
нравится быть обруганным, осмеянным, побитым, - проще говоря, никому не
нравится быть жертвой.
В ту эпоху господствовало мнение, что ни в коем случае не следует
вмешиваться в отношения детей. Однако взрослому было нелегко видеть каждый
день свое дитя в положении слабого и обиженного. Потому что именно его
ребенок никогда не сопротивлялся: даже если ему на голову сыпались самые
жестокие удары, он в лучшем случае принимался размахивать руками, попадая в
пустоту, и никогда с его уст не срывалось ни единого звука, которым он мог
бы защититься, он только исторгал из себя жалобные всхлипы самого
несчастного и беспомощного существа на свете. Даже если его обзывали или
оскорбляли, он никогда не отвечал тем же, он даже не пытался убежать, а
вместо этого продолжал стоять как пригвожденный, сжимаясь в комок от
хлестких словечек, от которых под конец остается одно-единственное, особенно
обидное словцо, повторяемое обидчиком снова и снова и оттого звучащее, как