"Василий Семенович Гроссман. Добро вам!" - читать интересную книгу автора

Я подумал: не в печи тут дело, не в чугунах, а в глубинной сути людей, не
в избе сила; сила в том, что в этой избе жил Иван.
А Иван говорил по-армянски так, что армяне завидовали его огромному
словарю, его произношению, его знанию оттенков сельских диалектов, богатству
армянских словечек, присказок, прибауток, которых он знал множество.
Мартиросян сказал мне, что армянскую речь Ивана он считает совершенной.
Иван дружил лишь с армянами, пил с армянами, ходил на охоту с армянами, ел
хаш и армянский спас.
Но вот мы вошли в избу, и я познакомился с приветливой и красивой Нюрой,
женой Ивана. На печи сидели белоголовые дети Ивана: два мальчика, две
девочки. Дети были не шумные, не балованные, светлые личики их повернулись
ко мне. Мы заговорили о сказках, и дети толково и серьезно подхватили
разговор об Иване-царевиче, об Иванушке-дурачке, о Жар-птице, о братце
Иванушке и сестрице Аленушке. И как-то по-особому трогательными были в горах
Армении эти дети на печи, их льняные белые головки, их глаза и милый
серьезный разговор о русских сказках. Какие-то они были очень славные -
тихие, но не робкие. А рядом с печью стоял Иван и смотрел на своих детей с
такой нежностью и любовью, которых я не предполагал в нем.
И для меня объединились эти дети, и русские сказки, и эта изба, и живший в
ней Иван - человек, чей отец, и дед, и прадед провели свой век в горах
Армении.
Но тут в комнату вошли родители Ивана - старик Алексей Михайлович и
старуха Мария Семеновна.
Это были деревенские старые люди - седой, плечистый, темнолицый крестьянин
в бедном, бумажном, сильно заношенном пиджаке, в рубахе с белыми пуговками,
в бумажных, залатанных на коленях штанах, заправленных в кирзовые сапоги. И
старуха его, Мария Семеновна, была русской деревенской старухой, чье
морщинистое лицо, согнутые плечи, большие коричневые руки говорили о долгой
жизни и тяжелой непрерывной работе.
Мы познакомились и сели за стол. Алексей Михайлович, видя мой интерес к
себе, нахмурился и, казалось, застеснялся.
А через минуту мы уже вели разговор о том, что интересовало его больше
всего на свете: о любви к людям, о правде и неправде, о добре и зле.
И с первых слов Алексея Михайловича, глядя в его лицо, в его глаза, слушая
его трудную, нескладную, малограмотную мужичью речь, я ощутил то, чего не
ощущал в покоях католикоса, - одержимость, желание убедить всех людей
чувствовать и думать по-правильному.
Он говорил с горестью о том, что люди не хотят следовать главному закону
жизни - желать того, чего желаешь себе, всем людям без изъятия, без
различения национальности, без различия веры и неверия... Не желаешь плохого
себе, не делаешь плохого себе - не желай плохого, не делай плохого людям.
Ведь ты хочешь себе хорошего, вот и людям желай хорошего. Он говорил об
этом волнуясь, заикаясь, подыскивая слова, покраснев; на его лице выступил
пот, и он несколько раз вытирал лоб платком, а пот все выступал.
Какая-то особая сила была в этих словах - их произносил не священник в
храме, их произносил старый мужик в замызганном пиджачке, мужик, на плечах
которого лежал тяжелый каждодневный труд, мужик, живший в тесной, душной
избе. Но ни тяжесть жизни, ни тяжесть труда не могли ничего поделать с его
душевной силой.
Старуха жена и невестка внимательно слушали его и время от времени