"Даниил Гранин. Запретная глава (Авт.сб. "Наш комбат")" - читать интересную книгу автора

полагалось. Но обед был на скатерти, на фарфоровых тарелках, с казенными
ложками. Дали суп гороховый - с кусочком сала, на второе - перловую кашу и
котлетку, на третье - розовый кисель. Порции крохотные, не обед, а
воспоминание. Зато лежали вилка, чайная ложка. Самое трогательное - на
блюдечке три куска хлеба и конфетка в зеленой бумажке. Конфетка была как
бы сверх всякой программы, сюрприз. Ее совали в карманы, в планшетки, на
память, друзей угостить. Из всех обедов именно этот помнится. Потом был
концерт московских артистов. Пела певица, крупная женщина в длинном
шелковом платье с вырезом, чтец читал Некрасова, запомнился баянист с
плясуньей. Меня поразило, какие они розовые, свежие. В зале было тепло,
некоторые разомлели, похрапывали. После концерта какой-то мужик в защитном
френче подозвал нас, сделал замечание: "Мы, - говорит, - летели из Москвы,
чтобы порадовать своим искусством, а тут храпака задают, некрасиво. В нас
зенитки стреляли, артисты жизнью рисковали в надежде... Концерт этот
дорогого стоит..." И в таком роде, и тому подобное. Кто-то извинился,
виноваты, с отвычки, мол. Подошел еще помощник Жданова (это мы потом
узнали), стоит, слушает. Тогда Витя Левашов, комвзвода артразведки, сунул
руки за ремень, голову набок и спрашивает: "А сколько вы, дорогой товарищ,
весите?" Тот оторопел. Левашов оглядел его: "Килограммов семьдесят
потянете, не меньше. Вместе с остальными артистами, да еще баян прибавить,
составит шестьсот кило, не меньше. Вопрос к вам такой: если эти шестьсот
кило переведем на муку и консервы, которые вместо вас привезли бы, мы бы
почти целый полк подкормили: что касается гражданских, так тех, считай,
тысячу спасли бы. Артисты, конечно, тут ни при чем, им спасибо, но
концерт, точно, драгоценный, шестьсот кило продовольствия проспать, за это
наказывать надо!" Все посмеивались, даже концертный начальник заулыбался,
один только помощник помрачнел. Если бы не орден, погорел бы Виктор. Его
потом долго драили. Шутка шуткой, однако прошлась по армии, занозистой
оказалась. После нее мы стали кое-что как бы на вес прикидывать.
...Мне было известно про Косыгина несколько историй сердечных, добрых.
Одну из них я слыхал от Михаила Михайловича Ковальчука, врача на Ладоге. Я
попробовал напомнить ее, но Косыгин безучастно пожал плечами. Похоже, что
забыл. И про мальчика, умиравшего на проходной Кировского завода, забыл,
как нестоящее, как слабость души. А ведь возился с ним. Видимо, то, что не
имело отношения к делу, память его не удерживала, отбрасывала.
Наверное, чтоб отделаться от меня, рассказал, как в одном из писем отец
попросил проведать их ленинградскую квартиру. Родители эвакуировались,
квартира стояла пустая. Заодно, писал отец, пошарь в полке над дверью. К
счастью, дом уцелел, квартира уцелела. Стекла, конечно, повыбивало, стены
заиндевели. Косыгин встал на табурет у входной двери, сунул руку в глубину
полки и вытащил оттуда одну за другой чекушки водки. Оказывается, у отца
был обычай на Новый год прятать "маленькую" на память о прожитом годе.
Извлек оттуда бутылочки еще царской водки, с орлом. Целый мешок набрал,
потом в Смольном всех угощал.
Вот то личное, что вспомнилось. Все чувства сосредоточены были на Деле.
Насчет Дела он мог рассказывать сколько угодно.


Шел девятый час вечера. Я завидовал его выносливости. Меня уморил
напряг этого кабинета, вымотали сложные извороты нашего разговора. Пора