"Гор Геннадий Самойлович. Картины" - читать интересную книгу автора

общества деятельностью, например удалился в высокогорную степь пасти скот
или на Ину ловить в плетенные из ивняка "морды" сигов и тайменей?
При одном воспоминании о высокогорной степи меня охватывало особое
чувство, точно я был уже там и вдыхал запах полыни и богородской травы. Но я
был пока еще здесь, на палубе "Ангары", и присутствие Байкала заливало мое
сознание такой полнотой бытия, которую мне хватит вспоминать до конца моей
жизни.
Бытие это, казалось, не имело тяжести, и акварельная прозрачность его
еще тогда, как и теперь, связывала меня с живописью Панкова, с которым я
познакомлюсь через четырнадцать лет. Сколько раз, разглядывая эти картины, я
вспоминал Байкал и видневшиеся вдали горы, как бы сошедшие с конца кисточки,
прикоснувшейся не только к акварельной краске, но и к утренней свежести,
манившей меня и предлагавшей мне простор, не ограниченный никаким
горизонтом. Близь здесь была погружена в даль, как пароход "Ангара" - в
бездонное пространство загадочного озера.
Возле Усть-Баргузина пассажиры пересели с парохода в лодки, чтобы
причалить к берегу, и лама в желтом халате тоже сел в лодку, держа в руках
два новых заграничных чемодана из крокодиловой кожи.
В городе Баргузине меня ждала бабушка и бабушкин мир, свернутое, как
ковер, детство, которое начало разворачиваться, как только я увидел
деревянные дома, речку Банную и небо, то особое темно-синее баргузинское
небо, что снилось мне в Ленинграде в моих цветных акварельных, похожих на
картины Панкова, снах.
А потом - Дароткан и стремительно летящая по камням Ина после двух
недель, проведенных в Баргузине среди сверстников. Сверстникам не без
хвастовства я рассказывал о сфинксах на берегу Невы, о вычерченных рукою
Петра василеостровских улицах и о том необыкновенном собеседнике, который
появлялся в Соловьевском саду и, присев рядом со школьниками на скамейку,
приобщал их ко всем тайнам и загадкам мира.
И вот я стою рядом с Даротканом на камнях Ины и, держа в руке длинную
гибкую удочку, ловлю хариусов.
Ина не сразу узнала меня, и я долго стоял на берегу, примеривая к своей
душе весь этот край, чтобы, как Дароткан, одеться во все это прохладное
утреннее пространство, слить себя с рекой и деревьями, карабкающимися на
крутую, словно падающую на нас гору.
- Все, что есть тут, - спрашивает Дароткан, показывая на горы, -
наверно, нет там, откуда ты приехал?
- Да, - отвечаю я, - мне там этого не хватало.
Мне действительно не хватало всего того, что было здесь и осталось
позади. Прежде чем попасть на Ину, мне довелось проехать через несколько
знакомых с детства деревень и услышать голос бывшего старосты Степана
Харламыча, стоявшего на крыльце и кричавшего на свою невестку:
- Чтоб тебя язвило, холера!
В языке этого края было столько жизни, страсти и энергии, о которых не
ведали спящие на ходу лингвисты в своих университетах, до сих пор гадающие,
откуда берет силу и ярость язык простых неграмотных людей. А сейчас я слушаю
неторопливую речь Дароткана, этого прирожденного переводчика с языка природы
на язык людей.
Его слова вплетаются в речной шум Ины и в дым костра, смешиваясь с
запахом табака, тлеющего в медной бурятской трубке.