"Джон Голсуорси. Из сборника "Смесь"" - читать интересную книгу автора

жизни, кроме здорового, умеренного и гармоничного существования.
Именно поэтому он останется в анналах отечественной истории как
типичный представитель той невозвратимой золотой поры, когда людям казалось,
что надо жить ради самой жизни, не заботясь о ее смысле и не особенно
задумываясь о том, что всему приходит конец. Было что-то классическое,
размеренное и спокойное в его шествовании через годы, как будто его крестной
матерью была сама Гармония. И хотя он исправно молился и посещал церковь,
его никак нельзя было назвать верующим в современном смысле этого слова:
религиозные представления его формировались в ту пору, когда на "религию"
еще не обрушились удары, и она полновластно царила в умах нации, дремлющих и
бесчувственных, а когда религия, потрясенная до самых основ, начала умирать,
и люди вокруг него стали настолько религиозными, что отреклись от догм,
которые их больше не удовлетворяли, он был уже слишком стар, чтобы менять
свои привычки и отвергать формальную сторону веры, которая в общем-то
никогда не была его насущной потребностью. В сущности, он ведь был
язычником: для него все в мире было благом. Любовь для него воплощалась в
Природе, а чудеса - в Великой Звездной Системе, которую он ощущал во всем.
Это и было его Божеством. Он глубже всего постигал божественный порядок
именно тогда, когда в одиночестве глядел на звезды. Подняв взор к этим своим
холодным мерцающим друзьям, он, казалось, испытывал благоговейный трепет,
какой никогда не вызывали в нем люди со своими верованиями. Красота ночи, ее
черная бездонность и бесчисленные сверкающие миры волновали его до глубины
души, и он подолгу стоял молча, иногда лишь произнося задумчиво: "До чего ж
мы ничтожны! Крохотные жалкие существа!" Да, в такие минуты он действительно
совершал обряд поклонения великим загадкам Вечности. Никто не слышал, чтобы
он сколько-нибудь убежденно говорил о потусторонней жизни. Он привык
полагаться на себя и потому не принимал на веру то, что говорили Другие,
прислушиваясь лишь к своему внутреннему голосу, который далеко не всегда
звучал уверенно. По мере того как он старился, скептицизм по отношению ко
всяким высоким материям становился неотъемлемой частью его истинной религии.
Думаю, что он считал неоправданной дерзостью делать вид, будто он постиг то,
что несравненно грандиознее его самого. Но ни его формальная вера, ни то
благоговейное неведение, которое было его истинной религией, никогда не
доставляли ему хлопот: они смирно шли рядком в одной упряжке, погоняемые
высшей силой - его бесконечным преклонением перед Жизнью. Он питал глубокое
отвращение к фанатизму и в этом смысле отражал дух той величавой,
тихоструйной реки - Викторианской эры, которая началась, когда он достиг
совершеннолетия. И все же, заведя в его присутствии разговор о высоких или
абстрактных понятиях, нельзя было игнорировать его критические суждения, в
которых содержались порой удивительно меткие выводы, подкрепленные
неумолимой логикой этого человека, не склонного особенно интересоваться
иными мирами или вступать в спор. Он был истинным сыном своего времени на
грани двух веков: века минувшего, с его некогда непоколебимой, а ныне
отживающей верой в авторитеты, и века грядущего, века новой, уже рожденной,
но не окрепшей пока веры. Все еще оставаясь под сенью старого, подгнившего и
готового упасть дерева, он, пожалуй, не сознавал вполне - хотя, наверное,
смутно чувствовал, - что люди, подобно детям, чья мать их покинула,
волей-неволей вынуждены теперь стать добрыми и доверчивыми, научиться верить
себе и другим и тем самым лихорадочно, безотчетно, в силу суровой
необходимости создавать новую, великую веру в Человека. Да, он был истинный