"Федор Васильевич Гладков. Вольница (Повесть о детстве-2)" - читать интересную книгу автора

Маркел, пораженный, сел и ошалело уставился на Онисима.
- Бьет под самый пах, Вася. Гадай дальше, Соломон-волшебник!
Онисим с улыбочкой ел красный ломоть арбуза, выковыривая ножичком
черные семечки и остренько поглядывая на отца и Маркела.
- А тут, Вася, и гадать нечего: по простоте своей вы оба на виду.
Маркел, как лошадь, тащил свой воз безропотно. Вот сорвался с прикола -
дальше хомута не уйдет. А ты, Вася, кудрявенький, ходишь иноходчиком -
шиковатисто: себя любишь показать, как богатенький. Ты - как колобок: я от
дедушки ушел, я от бабушки ушел... побегу по свету за вольной жизнью. А что
с колобком-то приключилось?
Отец пренебрежительно усмехнулся и разгладил пальцами свои кудри.
- Старый ты человек, а шутоломишь, как ряженый. При уме да сноровке -
человеку везде место.
- Верно, Вася, жизнь наша такая: от сумы да от тюрьмы не отказывайся. У
всякого таракана своя щелка есть. А вот ты в своей щелке-то не усидел. И
место-то как будто насиженное, от рождения данное. А выпрыгнул. Чего бы это?
Маркел почесал свою волосатую голову обеими руками и злобно засмеялся.
- И рад бы на родном месте сидеть, да вот чебурыхнули. Куда только
головой угодишь?..
Отец, обняв колени, покачивался вперед и назад и, усмехаясь,
отмалчивался.
- Вот оно как, - строго сказал Онисим, колюче поглядывая на отца и
Маркела, точно заранее знал судьбу каждого из них и знал, что ожидает их в
будущем. - Видали, сколь народу-то намело? И этак на каждом пароходе из года
в год, изо дня в день... Выброски человечьи - боговы объедки. И каждый
кричит и кружится по-своему: одни мычат, другие рычат, а всякие прочие и
плачут, и пляшут... Человек горем потеет, бедой одевается. А я вот
обмозолился, хожу наг и бос и не желаю ни дома ближнего, ни скота его, ни
кнута его...
Отец насмешливо отозвался:
- Бездольному псу и нищий - хозяин. А ты хоть и хвалишься вольностью, а
батрачишь бесперечь. Тебе и покрасоваться-то нечем.
Маркел под говорок Онисима захрапел, обхватив огромной рукой Ульяну.
Изнуренная больным ребенком, она спала с открытым ртом, и старообразное лицо
ее, исполосованное скорбными морщинами, омертвело в глубоком сне. Ребенок
уже не плакал и лежал около нее неподвижно, завернутый в грязную рухлядь.
Глухо грохотали и чихали машины за стеной, всюду рокотали голоса,
слышались пьяные выкрики и песни, трещал и барабанил потолок под шагами
гуляющих на верхней палубе, и мне казалось, что красные спиральки лампочек
дрожат от этих торопливых и веселых шагов и от рыхлой поступи каких-то
тяжелых людей. Может быть, в топоте над моей головой слышны и шаги матери, и
Варвары Петровны... Хорошо бы подняться к ним наверх и побежать навстречу
ветру да смотреть в ночную даль, в безбрежный разлив речной тьмы, в россыпь
красных, зеленых и желтых огоньков, в таинственную жизнь, полную неведомых
чудес. Книжка лежала у меня на коленях, но я не читал ее: я угорел и изнемог
от пережитого. Я дремал, но не мог уснуть: меня тревожили, как бред, и
сказочные видения "Руслана", и путаница новых впечатлений, и ощущение
сильного движения парохода, и, глубоко подо мною, грохот и свист машин,
волшебно живых и жутких.
Вернулась мать с Варварой Петровной - свежая, веселая, румяная, словно