"Игорь Гергенредер. Селение любви" - читать интересную книгу автора

всяком случае, развезти по стране. Две девочки попали к нам, и одну из них
Замогиловна застукала с мальчиком в нежилой, приготовленной для ремонта
комнате.
То ли потому, что не могла увидеть волнение воспитательницы, то ли по
иной причине, но девочка еще теснее обняла друга, не желая разлучаться, -
несмотря на леденящее завывание:
- А-ааа! Светопреставление!..
Замогиловна, сраженная оскорблением, даже на минуту онемела. Потом
объясняла, потерянно понижая голос до глухо клокочущего шепота:
- При мне не перестали! При мне, это самое, не знаю, как сказать, так и
делали свою гадость...
Она схватила пучок дранок, которые приколачивают к стене, перед тем как
ее оштукатурить, и впечатляюще доказала их пригодность и для другого
назначения. Из-под кожи испытавших это извлекли десятки заноз.
Замогиловну уволили - и, хотя употребили иные формулировки, не
поплатилась ли она за вольное обращение со строительным материалом?
Впоследствии Валтасар рассказывал, как трогательно ее осуждал на
собрании коллектива обыкновенно флегматичный старший воспитатель -
тяжеловесный стригущийся под бокс мужчина, чей могучий затылок выдавался над
воротником жирным гладким выступом.
- Нам не дано право побоев. Кто не первый год работает, может и понять.
На то нам и трактуют, чтобы мы насаждали так, а не иначе... - с
прочувствованной убежденностью говорил человек, известный воспитанникам под
кличкой Давилыч.
Мы знали, что он живет с обеими слепыми, да и немного нашлось бы у нас
юнниц, к которым бы он не благоволил. Стареющий, бессемейный, он баловал
любимиц карамелью - по-своему обаятельный увалень, чьи глаза, когда они не
бегали, смотрели и взыскательно и жалостно.
Душа толпы - большинства населения нашего дома, - не чуждая хищным
трепетам и злорадству, отдалась Давилычу: уступая пленительности, с какой он
наказывал за проступки.
В лукаво-рассеянной лености, шутовски подшаркивая подошвами, Давилыч
приближался к виновному, произносил наставление, подняв указательный палец,
и, благодушно спросив: - Зарубил себе? - покровительственно и ободряюще
протягивал лапу. Рука виноватого обреченно ложилась в обширную ладонь, и
жертва начинала пойманно извиваться - чувствуя себя обязанной захлебываться
смехом; она уводила голову в плечи, потела и роняла слезы, пересиливая себя,
пока, наконец, нестерпимая боль не прорывалась звуком, похожим на
обрубленный скрежет. Давилыч разжимал горсть, говоря: - Чего так? - и
удалялся среди опасливо приторможенного ликования.


* * *


В теснине вяжущих трений, в перебое придушенных вскриков, когда любой
порыв нуждается в костылях, идеалиста караулит тяжесть душевной судороги.
Пристанище больных овец и сломанных игрушек, в котором он был замом
директора, тяготило Виталия Александровича Пенцова жестокостью осознанного
плена. Понимая естественность явления для тех, чей быт составлял его,