"Анатолий Юмабаевич Генатулин. Вот кончится война " - читать интересную книгу автора

В эскадроне поначалу, как и в штадиве, я чувствовал себя чужаком. Нет,
никто меня не обижал, никто грубого слова не сказал, но жили все как-то в
стороне от меня, равнодушно ко мне. Приехал, дескать, к шапочному разбору, в
тылу отсиживался, когда они уже в таких боях побывали. Я надеялся, что
зауважают они меня только после того, как увидят мой орден, но оказалось,
что они тоже не лыком шиты: у Музафарова орден Славы и медаль "За отвагу", у
его второго номера Шалаева орден "Красной звезды". А о старшем лейтенанте и
говорить нечего - два ордена "Отечественной войны" и орден "Боевого Красного
Знамени". Взвод еще задолго до меня сложился, сплотился не только как боевая
единица, но и как дружная семья, братство. У взвода, у ребят, были свои
байки, шутки, понятные только им; например, когда подавалась команда "К
пешему бою слезай!", кто-нибудь, часто Музафаров, добавлял тоненьким
голоском: "Следи за мной!", такой команды в уставе, кажется, не было,
значит, Музафаров кого-то передразнивал, остальные понимающе улыбались или
смеялись, не понимал только я. У них многие разговоры начинались словами:
"Помнишь, когда стояли в Сувалках?" или "Помнишь, под Августовом?". Ни под
Августовом, ни в Сувалках меня не было среди них.
Но в отличие от комендантского эскадрона штадива здесь, во взводе,
существовал уже знакомый мне по пехоте армейский порядок: все за одного,
один за всех, и помкомвзвода с первого же дня глаз не спускал с меня,
вернее, незаметно следил за каждым моим шагом.
Поначалу, ясное дело, я не знал никого, вернее, зная имена людей,
различая их лица, голоса, я не ведал, какие человеческие качества
представляют эти одетые в одинаковые мундиры люди. Говорят, чтобы узнать
человека в мирное время, надо съесть с ним пуд соли, а на войне достаточно
сходить один раз в атаку. Но в бой мы все еще не вступали. Я постепенно
входил в жизнь взвода, узнавал кое-что о людях, о новых своих товарищах, на
маршах, на коротких остановках, прислушиваясь к их разговору, присматриваясь
к ним, иногда и расспрашивая их.
Комэска Овсянников, полноватый человек лет сорока, обретался где-то
далеко, недоступно. Наверное, он был не кадровым военным, но кем был он на
гражданке, трудно было догадаться, да трудно было представить его невоенным,
потому как после четырех лет войны ни на его тяжеловатом кирпично-красном
задубелом лице, ни в его усталых глазах, ни в его косолапой "кавалерийской"
походке, ни в его хриплой матерщине - ничего уже не осталось гражданского,
мирного. Орденов и медалей у него была полна грудь. Я узнал, что он из
Смоленщины, что его жена с двумя детьми погибла - немцы разбомбили эшелон с
эвакуированными, - что он постоянно слегка хмелен, храбр и ненавидит фрицев.
Около комэска крутился Костик, четырнадцатилетний подросток, сын полка,
одетый в аккуратненькую, перешитую для него шинелишку; он постоянно тужился
казаться взрослым и очень серьезным; на глазах у него немцы повесили мать за
связь с партизанами. Овсянников подобрал его в Белоруссии, приласкал и
усыновил.
Старший лейтенант Ковригин, взводный, был из тех, теперь, в сорок
пятом, уже очень редких парней двадцатого, двадцать первого годов рождения,
которые остановили немцев под Москвой, воевали в Сталинграде. Ему, наверное,
было двадцать четыре, двадцать пять, для меня, восемнадцатилетнего, уже
старик, да лицо его, небольшое, сухое, востроносое, с глянцевым шрамом во
всю правую щеку, казалось уже стариковским. Из-под выступающих надбровий с
бесцветными бровями смотрели маленькие синие холодные глаза. Но когда я