"Уильям Фолкнер. Авессалом, Авессалом!" - читать интересную книгу автора

выйти из дому, прежде, чем Генри увидел эту женщину, а Генри, сельский
житель, окончательно сбитый с толку, уже чуял под собою едва заметное
течение, которое несло его туда, где ему придется либо изменить самому себе,
всем своим привычкам, убеждениям и взглядам, либо лишиться друга, ради
которого он уже отрекся от родного дома, от семьи и от всего остального;
сбитый с толку и (в эту минуту) совершенно беспомощный, он хотел верить, но
сомневался, сможет ли, а друг, наставник, уже вводил его через непроницаемые
глухие ворота, наподобие тех, перед которыми он видел лошадь и двуколку,
вводил прямо туда, где, по его провинциальным пуританским понятиям, мораль
перевернута с ног на голову, а честь безвозвратно утрачена, - в обитель
сладострастья, созданную сладострастьем и бесстыдной беззастенчивой
чувственностью; и вот уже этот деревенский парень с его простым, дотоле
непоколебимым представлением о мире, где женщины лишь благородные дамы,
блудницы или рабыни, взирает на апофеоз смешения двух обреченных рас; здесь
царствует его же собственная жертва - женщина с лицом трагически прекрасным,
как цветок магнолии, воплощение вечной женственности, вечная страстотерпица;
а ребенок, мальчик, хотя и спит в шелках и кружевах, все же остается рабом
того, кто уже во время зачатия безраздельно владел его телом и душою и (при
желании) мог продать его как теленка, ягненка или щенка; а между тем
наставник опять за ним наблюдает, быть может, даже как игрок, стараясь
угадать {Выиграл я или проиграл?} теперь, когда они вышли и возвращались на
квартиру к Бону, тот на время лишился дара речи, лишился даже хитрости; он
уж больше не рассчитывал на это пуританское свойство ни под каким видом не
выказывать ни удивленья, ни отчаяния; теперь он мог рассчитывать (если
оставалось на что) лишь на любовь совращенного им Генри; спросить: "Ну как?
Что ты на это скажешь?" - он не мог. Он мог только ждать, а ведь один бог
знает, каких выходок можно ожидать от человека, который руководствуется не
разумом, а инстинктом, - ждать, пока Генри скажет: "Но ведь это продажная
женщина, блудница", и тогда Бон, на этот раз даже ласково, возразит: "Нет,
не блудница. Не говори так. Никогда не называй их так в Новом Орлеане; иначе
не меньше тысячи мужчин заставят тебя кровью заплатить за эту вольность", и
возможно, все еще ласково, возможно, теперь даже отчасти и с жалостью - с
горькой, насмешливой, рассудительной жалостью умного человека ко всякой
людской несправедливости, глупости или страданью: "Нет, они не блудницы. Не
блудницы благодаря нам, благодаря этой тысяче. Мы - эта тысяча, белые
мужчины - создали их, сделали их тем, что они есть; мы даже издали законы,
согласно которым одна восьмая крови определенного сорта должна превысить
семь восьмых крови другого сорта. Я это признаю. Но ведь та же белая раса
тоже сделала бы из них рабынь, служанок, кухарок, быть может, даже заставила
бы их работать на полях, если б не эта тысяча, не эти несколько мужчин,
таких, как я, на твой взгляд, быть может лишенных принципов и чести. Мы не
способны, возможно, даже не хотим спасти их всех; возможно, мы спасаем не
более одной тысячной доли. Но эту тысячную долю мы спасаем. У господа бога
каждая пичужка на счету, но ты пойми, что никто из нас не претендует на роль
бога. Возможно, никто из нас даже и не хочет быть богом - ведь каждому нужна
всего одна пичужка. И быть может, загляни господь бог в обитель, подобную
той, какую ты видел сегодня вечером, он не пожелал бы сделать богом никого
из нас, особенно теперь, когда он уже стар. Хотя, конечно, когда-то и он был
молод, даже наверное был, и, наверно, прожив столько лет, сколько он, и
насмотревшись на то, как люди безудержно, безрассудно и бесстыдно предаются